Таков мой век
Шрифт:
Каждый день кто-нибудь из военнопленных отвозил меня на розвальнях в Дудкино, с собою мне вручался завтрак, и в полдень я делила его с моими товарищами, крестьянскими ребятишками. Я оставалась в школе до четырех часов. На перемене мы высыпали на единственную деревенскую улицу, на свежий воздух, попахивающий дымком из печей.
Обламывая ледяные сталактиты, мы сосали их, как леденцы, и ставили интересный эксперимент: по очереди лизали железную перекладину на двери амбара. Всего одна секунда — и язык щипало, как от ожога, а зрители покатывались со смеху… Сидя у колодца, мы грызем яблоки, качаемся на доске, перекинутой через поваленное бревно, — и перемена подходит к концу. Учительница, дочь пронинского священника, появляется на пороге и звонит в звонок, собирая нас, как наседка своих цыплят.
Школа — это самый красивый дом в деревне. Будто луковки на грядке, сидим мы
За деревянной перегородкой — комната учительницы, где под потолком покачивается керосиновая лампа, которую она зажжет, когда мы разойдемся. Перед низкими оконцами растянулась унылая улица, окаймленная избами. Девушка ходит вдоль скамеек и парт, исправляет ошибки, подсказывает, объясняет; наверное, она с грустью вспоминает о той поре, когда она сама училась в тульском епархиальном училище, и, быть может, мечтает, что в один прекрасный день отец выдаст ее замуж за молодого семинариста (согласно правилам, им полагается жениться до рукоположения), и он увезет ее в другой затерянный уголок бескрайней России. Она терпелива и спокойна, единственная «барышня» в среде крестьян, — а они несут ей то яйца, молоко, сало, то отрез холста в благодарность за то, что она занимается с их детьми. Но она знает: с наступлением первых погожих дней школа опустеет. Опять начнутся полевые работы, и родители, считая образование ненужной роскошью, которая может отбить у детей охоту к тяжкому труду, запретят им продолжать ученье.
А мне так же легко освоиться в дудкинской школе, как в Екатерининском институте, — может быть, даже легче. Я, конечно, опережаю своих школьных товарищей в интеллектуальном развитии, но я не самая умная среди них — и знаю это. Некоторые способнее меня, и все более прилежны. Они приходят в школу по собственному желанию, и кому-то из них стоит большого труда добиться на то родительского позволения. Они никогда не бывали в городе, и им знакомы только эти деревни да поля без конца и края. Перед ними, как когда-то передо мной, открывается дверца в широкий мир. Будут ли они счастливее меня? Их будущее так же неопределенно и чревато опасностями, как и мое.
Мы выехали из Прони в Петроград только во второй половине января. Дмитрий уже там. Ему четырнадцать лет, и он способен путешествовать самостоятельно, не нуждаясь в провожатых. На перроне епифанского вокзала передо мной возникает в ночи тяжелый пыхтящий паровоз — в этом чудовище нет ничего аэродинамического, оно выплевывает пар, алеющий отблесками топки, подобной драконьей пасти, а машинист с почерневшим от угля лицом бросает в нее пищу. Опасаясь, как всегда, морской болезни, я не тороплюсь идти спать в купе, обтянутое красным бархатом, задерживаюсь на площадке: здесь трясет, но это приятнее, чем мягкое укачивание спального вагона. Вытянувшись на кушетке, я стараюсь побороть тошноту, и мятные пастилки одна за другой тают у меня во рту. Поезд проезжает маленькие станции, останавливается на прочих, а на перегонах тянется все тот же пейзаж, плоский и белый, освещенный луной.
По безмолвным просторам огромной страны еду я на последнее свидание с Петроградом.
Тени
Помнится, мне взгрустнулось, когда я переступила порог Екатерининского института. «Целых две четверти до летних каникул!» — со вздохом подумала я. Снова моя жизнь вошла в строгое, незыблемое русло дворца на Фонтанке. Сквозь толстые его стены не проникали никакие политические волнения. Даже имя Распутина мне в ту пору не было знакомо. Позже моя мать расскажет мне, что как-то раз этот человек (монахом он никогда не был) прислал к ней своего секретаря сказать, что он очень хотел бы с ней встретиться и быть ей чем-то полезен. «Очень любопытно мне было на него взглянуть, — говорила мне мать, — но я наотрез отказалась: осторожность восторжествовала». От матери я узнала и о том, что большая часть дворянства противилась влиянию Распутина. Семья моего отца была связана с Самариным, бывшим обер-прокурором Синода, который, по причине несогласия с окружавшими его ставленниками Распутина, вынужден был подать в отставку и был заменен Саблером (кстати, дядюшкой моего будущего мужа). Была близка нашей семье и госпожа
Предвидеть худшее можно всегда. Но мы отказываемся верить, что это худшее уже близко, что оно бесповоротно. Война не кончалась и множила трудности. Умы бурлили, общественное настроение падало. Но дня и часа не ведал никто.
Когда, уже в Париже, я прочитала книгу князя Юсупова об убийстве Распутина, мне в голову пришла парадоксальная мысль. Благородное негодование, подвигнувшее князя Феликса, Великого князя Дмитрия и Пуришкевича на освобождение России от этой роковой фигуры, повлекло за собой на самом деле цепную реакцию событий, приведших в конце концов Российскую империю к гибели. Представим себе на мгновение, что Распутина послушались, последовали его советам и заключили еще до 1917 года сепаратный мир с Германией. Можно с большой вероятностью предположить, что в таком случае Ленину со товарищи не пришлось бы пересекать Германию в пломбированном вагоне, дабы разжечь в России гражданскую войну. Тогда удовлетворенные заключенным миром солдаты демобилизовались бы, не чиня никаких беспорядков, и стране удалось бы обойтись без продовольственных лишений. Мы избежали бы революции, Великий князь и Феликс Юсупов остались бы каждый в своем дворце, а мое семейство — в Матове. Приходится признать, что благородство и чувство чести способны привести к катастрофам в жизни не только отдельных людей, но и целых народов. Я вовсе не стремлюсь проповедовать пренебрежение к своему долгу. Я просто утверждаю тот факт, что в политике излишняя щепетильность губительна. Из-за своей верности союзникам и погибла Российская империя.
Петроград, воскресенье 26 февраля 1917 года. Сегодня приемный день, но, странным образом, большой зал с колоннами наполовину пуст. Моя мать здесь, с ней Дмитрий и мои двоюродные братья, Юра и Алексей. Мальчики в мундирах: Дмитрий — в лицейском, Юра — в гимназическом, а Алексей — юнкер.
Воскресный день, ничем не примечательный. Свидание окончено, мы прощаемся. Я возвращаюсь в маленькую залу, предназначенную для воскресных наших игр. И тут впервые в жизни я слышу треск, вскоре ставший для меня таким привычным, — пулеметные очереди. Как град пули отскакивают от стен. Нас поспешно выводят в коридор, а сквозь высокие окна, выходящие на Фонтанку, доносятся крики, рев толпы, конский топот. Классная дама ведет нас вниз, в нашу классную комнату, даже не построив рядами, — первое серьезное нарушение правил. Надрываются звонки, весь институт всполошился. Прислуга бегает взад-вперед и тащит, к нашему вящему изумлению, матрасы. По ступеням — невиданное зрелище — поднимаются из вестибюля смущенные швейцары. Усевшись за парты в крайнем возбуждении, мы слушаем классную даму, которая что-то пытается нам объяснить. Впервые входят в наш лексикон неслыханные ранее слова: «бунт», «революция».
Екатерининский институт уже не тот. Я прошу разрешения увидеться с Наташей, и меня тотчас же пускают к ней. Проходя коридорами второго этажа, я заглядываю в зал с колоннами и столбенею… Все окна загорожены матрасами. Увидеть, что делается на улице, мне не удается.
В Наташином классе я застаю еще большее смятение, хотя старшие девочки разбираются в событиях не лучше нас. И все-таки есть что-то забавное во всей этой неразберихе, сменившей будничную нашу рутину. Нам объявляют, что спать мы будем в классной комнате, выходящей окнами в сад. Настя и Груша перетаскивают из дортуара матрасы и постельные принадлежности, мыло и зубные щетки. У Груши перевязана рука, ее задела пуля. Она возбуждена не меньше нашего и тараторит, не закрывая рта.
— Ах, барышни, ну и дела! Подумать только! «Они» решили, что целятся в них с нашей крыши, а стреляют-то не от нас, а с Шереметевского дворца… А как стали «они» городовых топить в Фонтанке, так полицейские засели на чердаках, у Шереметевых, и оттуда прямо по людям, прямо по людям! И это еще не все! «Они» орут, что все порушат, запалят дома, а нас захватят! Да сохранит нас Пресвятая Владычица!
Настя ее осаживает:
— Полно тебе! Растрещалась как сорока! Смотрела бы лучше, чтоб барышням нашим спать было удобно!