Таков мой век
Шрифт:
Все в нашей жизни казалось временным, и взрослые никак не могли приспособиться к этому состоянию. Заботы моей матери были неведомы мне. Старшие боролись с трудностями, искали выход из создавшегося положения, а дети были предоставлены самим себе. Их можно было встретить повсюду — гурьбой или поодиночке. Они кричали, играли, мечтали и, испытывая нужду, не чувствовали себя во время этих солнечных каникул несчастными. Среди нас не было ни малолетних преступников, ни матерей-одиночек в пятнадцать лет, ни курильщиков марихуаны, — нам запрещалось курить даже сигареты. Пусть как угодно объясняют это социальное явление: моральными ли устоями, укоренившимися с незапамятных времен, или чистотой детских нравов, свойственных России как царской, так и советской. Я не знаю ответа. Но это было так.
Постепенно наша жизнь наладилась. В большом отеле «Сплендид» моя мать вместе с другими русскими дамами открыли элегантный чайный салон, доход от него шел в пользу Красного Креста. Моя сестра Наташа, обладающая прекрасным контральто, пела там романсы. Девушки из хороших семей подавали чай и пирожные. Иногда им приходилось выслушивать нескромные вопросы и бестактные предложения. Впрочем, матери были настороже, да и девушки умели постоять за себя. «Барышня, у вас есть возлюбленные?» — спрашивал какой-нибудь грубиян, и «официантка» отвечала: «Вы хотите сказать поклонники? Да, есть, но это хорошо воспитанные люди».
У меня тоже появились поклонники или скорее «верные рыцари». Это прежде всего Коля, — ему шестнадцать лет, он только что прочитал «Яму» Куприна. Коля женоненавистник. «В тебе мне нравится то, что ты не женщина», — говорил он, когда мы входили в воду, чтобы добраться до маленького грота, где мы обнаружили византийскую икону, изображающую Святого Константина и Святую Елену. Что касается Боба, другого рыцаря, то он придерживался противоположного мнения и, провожая меня с пристани домой, пытался поцеловать меня в щеку при свете первых звезд, появлявшихся на еще сиреневом небе. Дима, сын генерала, был просто моим приятелем, ни на что не претендующим, всегда готовым защитить меня от любых неприятностей и потратить со мной те мелкие деньги, которые выдавала ему мать. Нельзя сказать, что у нас не было соблазнов. Так, иногда проходил по улице молодой курд, неся на плечах два подноса с йогуртом из овечьего молока, таким жирным и густым, что его можно было резать ножом. Иногда мы видели безносого старика, продававшего липкую кос-халву, или юношу, кричавшего тонким голосом: «Semit, semit, ekitane bechkrouche…» Он продавал покрытые кунжутным семенем крендельки, а в особенно жаркие дни на улице появлялся продавец воды или лимонада, повторявший одно и то же: «Bir bardas sou».
Большой, но обветшалый красный дом, окруженный одичавшим парком с неухоженными заросшими аллеями, с засохшими и еще зелеными деревьями, был летней резиденцией российского посла в Буюг-Дере на Босфоре. С 1914 года она оставалась незанятой; а в июне 1920-го жена посла госпожа Нератова решила устроить в нем детский дом. В тенистом и всегда влажном дворе, на одеялах, расстеленных прямо на каменных плитах, ползали, плакали, смеялись и кричали пятнадцать детей младенческого возраста. Ими занимались без особого внимания; три пожилые элегантные дамы, то и дело вздыхая, сидя в плетеных креслах и болтая о том о сем, чинили носочки, платьица и штанишки. Их жизнь остановилась во время Октябрьской революции, и единственной темой их разговоров были воспоминания о невозвратном прошлом. Вокруг рыжей собаки вились мухи. Усталая и грустная, она была не в состоянии даже отмахнуться от них хвостом. В комнате второго этажа группа детей от шести до десяти лет писала диктант, и через открытое окно слышался слегка охрипший голос учителя, медленно читавшего текст.
Летний зной навевал дремоту. По ступеням часовни в сопровождении маленького мальчика медленно поднимался отец Владимир. Под шелковицей дремал барон, как всегда в офицерском френче, у него было обрюзгшее усталое лицо бонвивана. Рядом с ним лежала гитара. Из подвала, где находилась кухня, доносился запах капусты, слышался звон посуды, иногда ругань. Это было владение Ракитина, молодого казачьего офицера.
Нас, старших воспитанников, которыми, по правде говоря, никто не занимался, было четверо: Дима, Владимир, Антон и я. Летние каникулы продолжались. Стоя перед построенным нами большим стеклянным террариумом, мы наблюдали за пресмыкающимися. (Нам помог его соорудить тот, кого я в своем романе «Запасной выход» назвала Лукой.) Это был тихий молодой человек, бывший сельский учитель, вступивший добровольцем
На самом деле наши случайные воспитатели, подавленные развитием событий, желали только, чтобы их оставили в покое. Наши проблемы их совершенно не интересовали. После того как между нами установился modus vivendi, все стало хорошо. У нас были свои симпатии. Прежде всего к доброму Луке, затем к бойкому Ракитину и к акушерке, превратившейся в санитарку, очень энергичную, по-матерински заботливую и слегка вульгарную, успевающую ставить компрессы из настойки арники, мазать йодом и подтирать ползающих детей. Но все мы не любили барона, которому было поручено давать нам уроки русского языка. Наша юность и чистота внушали нам инстинктивную неприязнь к этому цинику. А взрослые, которых случай собрал в этом детском городке, находились в состоянии меланхолии и апатии, из которого их невозможно было вывести.
Самым живым из них был Ракитин. Мы с ним часто общались, когда дежурили на кухне, где чистили овощи и мыли посуду. Худощавый, некрасивый, но очень подвижный, порывистый молодой человек с веснушчатым лицом и рыжеватыми волосами, он держался с нами, как с равными. Впрочем, ему, как и Луке, было чуть больше двадцати лет. Вечером, в подвале, вытирая посуду, мы вместе пели то «Черных гусар» («Гусар смерти»): «Марш вперед, труба зовет, черные гусары, марш вперед, Россия ждет, поднимайте чары!», то частушки, то популярные куплеты гражданской войны. Их пели в том и в другом лагере с одинаковым увлечением на один и тот же мотив, но с разными словами:
Пароход идет, А дым-то кольцами, Будем рыбу кормить Добровольцами.Так ее распевали большевики, а добровольцы собирались кормить рыбу коммунистами. Была еще одна душераздирающая песня, широко распространенная на просторах России — «Жалоба цыпленка»:
Цыпленок жареный, Цыпленок пареный, Цыпленок тоже хочет жить, Его поймали, арестовали, В Чека велели посадить.После мытья посуды наш повар — казачий офицер — восклицал: «А теперь убирайтесь, марш вперед, черные гусары!», умывался и несколько минут спустя появлялся на пороге подвала, с еще влажными волосами, в чистеньком поношенном кителе, и уходил, насвистывая, в город навестить своих друзей.
Занятия русской историей с Лукой продолжались всего два часа, а весь долгий насыщенный день безраздельно принадлежал нам. В нашем распоряжении был парк и расстилавшиеся за ним поля. Мы не скучали ни минуты, но порой мальчик четырнадцати лет (в моем романе его зовут Антон) вдруг удалялся от наших игр и подолгу молчал, иногда даже в течение двух, трех, четырех дней. В одиночестве он блуждал по парку, взбирался на деревья и сидел там часами. Когда приступ проходил, он присоединялся к нам как ни в чем не бывало. Наши игры были невинными и совсем не походили на те, которые мои собратья по перу из западных стран с таким удовольствием описывают в своих юношеских воспоминаниях. Но и эти игры все же не были лишены опасности и даже порой жестокости: так, посадив скорпиона в центр круга, обведенного пылающим керосином, мы поджидали, чтобы он сам себя укусил, предпочитая самоубийство смерти в огне.
Нас кормили досыта, но нам не хватало по-настоящему вкусных вещей, и мы с Димой мечтали о халве, о сливочном мороженом. Увы, наши карманы были безнадежно пусты, и, желая заработать немного денег — мысль о воровстве нам никогда не приходила в голову, — мы в конце концов открыли необычный источник дохода. Научившись охотиться на безопасных пресмыкающихся — на ужей, например, которых мы носили как живые браслеты на руках и как колье на шее, мы решили промышлять охотой на гадюк, весьма многочисленных в Буюг-Дере.