Талисман (сборник)
Шрифт:
Он нескрываемо и безнадежно завидовал Митьке, у которого была мать, — у него самого родители еще в прошлом году уехали в город, который назывался Брест. Название ему запомнилось точно, потому что мама писала: «Мы живем в Брестской крепости». Витька представлял себе эту крепость в виде берестяного плетеного лукошка, на дне которого разместился крошечный игрушечный городок. Родители жили там почти год, в августе обещались приехать в отпуск и забрать сына с собой.
Но вместо этого в августе приехал военный и сказал, что из Бреста не вышел живым ни один человек — это ему
И Витьке представилось, что лукошко перевернулось кверху дном и закрыло собой игрушечный город. Даже не очень страшно было. Потому что если никто живым не вышел, так очень даже может быть, что все и сидят там, под лукошком. Война кончится, и их освободят. Однажды он проговорился о своих надеждах Митькиной маме; она прижала его к себе и долго-долго говорила, что так и есть, что они живы и после войны вернутся. Она говорила и говорила, и под конец вдруг оказалось, что его маленькая надежда как будто бы подтаяла и истончилась от ее слов. Но зато она стала время от времени подкармливать мальчика — особенно, когда он вместе с Митькой притаскивал какую-нибудь доску от сарая.
Зато бабка относилась к Витькиным трудам крайне ревниво, кричала:
— Опять целую лесину в билетаж попер? А самим зубами кляцать? Вот уж безладный, прости господи, как есть безладный!
Бабка всю жизнь звала Витьку «безладным». Ребятам понравилось, его начали так дразнить, а потом дразнилка перешла в устоявшееся прозвище и стала произноситься как бы с большой буквы — Безладный.
Если у Витьки прозвище появилось благодаря ругливости родной бабки, то к Митьке оно прилепилось незаметно и как-то без всяких на то оснований: Тума. Может быть, это была производная от его фамилии? Но впоследствии фамилии своей он припомнить не мог — как и адреса. Поэтому происхождение его прозвища осталось для него загадкой. Но скорее всего, возникло оно из-за необходимости различать имена двух друзей, потому что, когда в разноголосице мальчишеских шумных игр кто-то кричал: «Митька!» или «Витька!» — получалось совершенно равнозначное «…итька!», а так играть не было никакой возможности. Тогда-то и прилепилось первое, что попалось на язык кому-то из соседских ребятишек.
Никого из этих ребят он, впрочем, тоже припомнить не мог. Да и неудивительно: в июне сорок первого им с Витькой обоим было по семь лет, обоим оставался год до школы. Забавно, что он помнил эти предвоенные лица — свое собственное и Витькино. Судя по воспоминаниям, они были здорово похожи — белобрысые пацанята, только Митька, как полагалось маминому сынку, был круглее и румянее. И кто-то — кто именно, он не помнил — был чуточку выше.
Взрослые же лица — бабкино, материнское, отцовское — не оставили в его памяти ни малейшего следа.
Но зато помнил он темноту блокадной зимы, редкие выходы на улицу — за водой, за дровами, иногда за хлебом. По всей вероятности, походы эти совершались ежедневно, но оттого, что между ними лежали бесконечные долгие часы возле чуть тлеющей «буржуйки», начинало казаться, что часы эти превращаются в недели.
На улицах, занесенных сугробами, стало совсем мало людей. Всех, кто мог встретиться мальчикам по
Сопоставляя эти две встречи, Митька удивлялся, с какой одинаковой четкостью он помнит каждую. Несомненно, о которой-то из них Витька ему рассказал, ибо каждый раз разговор происходил только между одним из мальчиков и незнакомцем; третьего не было. Оба диалога он помнил дословно, и это давало возможность по характеру мальчишеских реплик определить теперь, где участвовал Витька, а где — Митька.
Первым, по-видимому, встретил-таки его Витька, которого отекшая от голода бабка все чаще посылала за хлебом. Незнакомец шел ему навстречу, впряженный в маленькие детские саночки. Шел с трудом, наклоняясь вперед при каждом шаге. На саночках лежали книги — ничем не прикрытые, припорошенные снегом. Вероятно, везли их долго. Книги были прикручены к санкам цветными электрическими проводами.
Витька влез в сугроб, пропуская незнакомца, проводил его взглядом — тот добрался до парадной соседнего двухэтажного дома и, качнувшись сильнее обычного, сел на книги, — вероятно, не было сил отпирать тяжелые двери и подыматься по старинной, с покатыми ступенями лестнице.
В этом доме остались в живых только две семьи, одни женщины; этого мужчины Витька до сих пор не видел. Некоторое время он наблюдал за незнакомцем, но тот по-прежнему сидел на книгах не шевелясь, и мальчик испугался. Он вылез из сугроба и подошел к незнакомцу.
— Замерзнете сидючи-то, — проговорил он со степенностью, перенятой им от бабки. — Может, помочь?
Незнакомец поднял глаза и улыбнулся. Глаза были замечательные: угольно-черные, прищуренные, неестественно резкие на совершенно бледном лице. У всех окружающих лица были желтоватые, словно восковые, а вот у этого — белое с черными глазами. Как в кино или на фотографии. И еще обращало на себя внимание несоответствие между добротным и, вероятно, очень теплым зимним пальто — и солдатскими ботинками, из которых торчала газета.
— Холодно вам в ботинках-то, — так же степенно констатировал мальчик. — Надо бы валенки сменять.
Незнакомец снова прищурил глаза, улыбаясь немножечко виновато, словно стыдясь своей неприспособленности к блокадным условиям.
— Что же поделаешь, — ответил он, и голос у него был таким же странным, как и лицо — звучным, но не согретым живой теплотой, словно говорил не настоящий человек, а актер с экрана.
— Вещи перевозите — стало быть, разбомбило…
Незнакомец качнул головой:
— Это из института. Больно будет, если пропадут.
Так и сказал — не «жалко», а «больно».
— Ну, давайте помогу, что ли. А то за хлебом мне.
Они втащили санки с книгами на второй этаж — незнакомец тянул за скрученный провод, Витька подталкивал сзади. По стершимся, словно обкатанным морскими волнами ступеням это было бы нетрудно, будь у них хоть немножечко больше сил. Но теперь они провозились чуть не полчаса, прежде чем незнакомец добрался до двери квартиры и, не таясь, вытащил из-под порога ключ.