Там, где билось мое сердце
Шрифт:
Раз так все обернулось, подумал я, надо отправить барышню назад к друзьям: пусть сами с ней возятся. Мэнди рывком поднялась, снова приняв сидячее положение. Потянулась за чашкой, подол юбки приподнялся над плотными ляжками.
Я отошел к окну.
– Ты живешь одна?
– Мы втроем живем. Но сейчас девочек нет дома. А ты?
– А я один.
– У тебя нет жены?
– Нет.
– А подружка?
– Послушай, Мэнди, давай-ка я усажу тебя в такси, и ты спокойно покатишь в свой Клэпхем. Договорились?
– В Бэлхем. А куда нам торопиться? Суббота, завтра воскресенье. И мне так нужно… с кем-то поговорить.
– О чем именно?
Последовал рассказ про
– … ну ладно, думаю, а я-то при чем? Короче, может, надо было сразу сказать, что мне это не?.. Точно, надо было… Ой, что это?
– Кто-то пришел. Кто-то еще.
Я вышел в холл и нажал на кнопку домофона.
Кем-то еще оказалась Аннализа, и на лице ее бушевала такая буря чувств, что мне стало не по себе.
– Слава богу, ты дома! – Она влетела в холл и, даже не остановившись для приветственного поцелуя, устремилась в гостиную.
И тут же затормозила – резко, с вытаращенными глазами. Я в замешательстве представил дам друг другу.
Далее разыгралась сцена, достойная мультика или мелодрамы, виденной мной в нью-йоркском самолете. Воздух сотрясали обличающие вопли (с обеих сторон). Аннализа, разумеется, вообразила, что я жажду слиться с медсестрой в половом экстазе, для чего и заманил ее к себе.
Грань между ненавистью и любовью чрезвычайно тонка. Потребность защитить свое эго от дальнейших унижений понуждает человека орать на того, кого он любит.
В конечном итоге ушли обе. Я устало рухнул на диван, почувствовав, до какой степени я одинок. Все мои знакомства и дружбы, вместившиеся в прожитые шестьдесят с лишним лет, не могли затушевать этой истины: я катастрофически одинок.
Глава вторая
Проснулся я рано, вырвавшись из страшного сна. Пока брился и чистил зубы, пытался вырваться из пут кошмара, сплетенного подсознанием, и переключиться на реальную жизнь. Обыденное для меня начало дня.
Накормив Макса и почитав газету, я ухитрился кое-как собраться с мыслями, только мысли эти были не об Аннализе. Нет, не о ней, а о письме Александра Перейры. Перейра утверждал, что был знаком с моим отцом – дольше, чем я. Он погиб, когда мне было два года, незадолго до Перемирия [4] . Есть фотография, где он держит меня на руках. Но самого отца я не помню.
Моим защитником и кормильцем была мама. Маленькая, худенькая, вечно всего боявшаяся. Работала в администрации многопрофильного сельхозпредприятия, надрывалась как каторжная. Но получая в конце недели деньги, всегда ждала, что ей скажут: «Вы уволены». Ежемесячные счета от разносчика молока и за электричество были для мамы очевидными уликами ее травли. К себе на чай мы никого не приглашали, поскольку маму «не совсем устраивало» наше окружение. Если приглашали нас, мама настораживалась: с чего это вдруг такое радушие? Поэтому мы редко куда-нибудь выбирались. Ее родители вроде бы когда-то держали пансион на южном побережье, но дом этот сгорел. Подозреваю, что на самом деле дед с бабкой развелись или просто разошлись, но мама решила замаскировать скандальный казус историей про пожар. С моим отцом она познакомилась в доме тетки, жившей неподалеку от Лондона. До войны папа был портным, но мама уточняла: не близоруким одиночкой с иголкой в руках, гнущим спину в тесной каморке. Когда папа в свои тридцать отправился в 1915 году добровольцем на фронт, он уже владел на центральной улице собственным ателье с шестью работниками. У мамы сохранилось фото: они с отцом в день помолвки. Там она улыбается, хотя в жизни я никогда не видел ее улыбающейся; впрочем, даже на этом снимке вид у мамы немного испуганный.
4
Имеется в виду Компьенское перемирие, положившее конец Первой мировой войне и подписанное 11 ноября 1918 г.
У отца был старший брат, дядя Бобби, он жил в специализированном заведении. После смерти отца, в 1918 году, мама каждое Рождество ездила его навещать и однажды – мне тогда было почти семь – взяла меня с собой. Мы долго ехали на автобусе до самой окраины главного города графства. Наконец автобус, прокашлявшись, потащил нас на холм, и мы высадились у каких-то обветшалых лавок. В ста ярдах от этих домишек высились мощные железные ворота, в деревянной будке при них сидел привратник, перед которым курилась жаровня. Привратник кивнул нам: проходите.
– А что с дядей? – спросил я. – Почему он здесь живет?
– Он немножко чудной, – сказала мама.
Мы вышли на подъездную дорожку посреди просторного парка. В отдалении виднелись какие-то фермерские (так мне показалось) постройки и двор с высокой кирпичной трубой; из нее валил дым. Труба напоминала фабричную, только гораздо меньше размером. Длиннющее главное здание тянулось почти во всю улицу. Мы вошли в центральный вход, подошли к стеклянному кубу с окошком, тетенька спросила наши имена. Холл – с каменным полом, под высоким стеклянным куполом – был залит солнечным светом и сиял чистотой, и я порадовался за дядю.
Мы очень долго куда-то шли. Слева равномерно мелькали окна, выходившие в парк; справа – накрепко задраенные двери с цифрами, из-за которых доносились непонятные звуки. Наконец мы оказались в другом просторном зале – уменьшенной копии главного холла внизу, откуда попали в самое дальнее помещение, где нас ждал дядя Бобби.
Это была большая комната с десятком старых облезлых кресел. У входа, скрестив руки на груди, маячил страж в длинной коричневой куртке – я видел такие на грузчиках в мебельном магазине. Он пометил галочкой наши фамилии в своем листочке на планшете и кивнул в сторону мужчины у окна, сидевшего в кресле, на вид чуть приличнее остальных.
Мне дядя Бобби показался удручающе «взрослым», лет сорока, не меньше. Сильно поредевшие темно-каштановые волосы, очки с заляпанными стеклами; прибавьте к этому заношенный кардиган и лоснившийся от старости галстук.
– Привет, Бобби. Вот, пришли тебя проведать. Как твои дела?
Как у дяди дела, понять было затруднительно, поскольку прямо на вопросы он не отвечал, но говорил не умолкая. К маме два-три раза обратился по имени – Джанет, не переврав его. Рассказывал дядя не про себя, а про каких-то людей, кто что сказал, сделал или не сделал. Мама ободряюще кивала, сочувственно цокала языком или хмыкала где вроде бы полагалось.
Мама и меня попыталась вовлечь в разговор, но взгляд дяди Бобби лишь скользнул по мне, как будто зафиксировать впервые увиденный объект был не в состоянии. Дядя говорил с назойливым воодушевлением, причем интонация не менялась на протяжении всего монолога. Было ощущение, что он громко декламирует текст на незнакомом языке.
Все это я обдумал и домыслил потом. А во время встречи меня волновало другое. Ведь это брат моего отца. И наверняка он сильный и добрый, не зря же мы с ним одной крови, мы родня. И скоро я сумею его понять, и тогда подтвердится, что он сильный и добрый.