Там
Шрифт:
«Потомки по слепоте своей чтут меня как Князя Войны, хотя прощен и вознесен я как Князь Мира. За то, что первым примирил русских с татарами. Мог литовцев с немцами призвать, как братья мои неразумные, и биться с Батыем до последнего человека, а не стал. Понял, что отныне и на долгие века быть нам с татарами единым народом. Если б не Божье внушение, открывшее мне глаза, не было бы страны, в которой прошла твоя жизнь. Вот в чем был мой подвиг и мое предназначение. За это, когда душа с телом рассталась, Ангел-Хранитель ее семью тысячами покровов укутал, так что хватило ответить за все мои проступки, и еще осталось.
— Понял, — поклонился Саша.
«А кланяться тут не надо. Незачем. Я такой же, как ты. Тоже ожидать назначен. Ты ведь знаешь, что душе после мытарств уготовано?»
— Знаю. С четвертого по девятый день душа любуется красотами рая. С десятого по сороковой ужасается безднами ада. А по истечении сорока дней — Частный Суд, где ей определяется место ждать Второго Пришествия.
Святой засмеялся.
«Не совсем так все устроено, чадо. Ну да сейчас сам увидишь. Держись за край моего плаща, пока летать непривычно. А потом уж как захочешь».
Едва Губкин взялся за полу алого плаща, почва ушла из-под ног, качнулась вниз, вниз, и мгновение спустя обе души уже парили по небу. Вдали нежная поверхность облаков была окрашена трепетным светом. Там высились какие-то башни или колокольни, их верхушки отливали праздничным золотым блеском.
«Это святой и славный град, Небесный Иерусалим, — молвил князь. — Над ним полет душам заказан до самого Судного Дня, но повдоль-поокаём позволительно».
Они достигли высоких сияющих стен, на которые нельзя было смотреть не сощурясь, и полетели вкруг них. Сколько времени это продолжалось, Губкин сказать затруднился бы. Любоваться Небесным Иерусалимом было захватывающе интересно, а когда интересно, время будто останавливается.
По правде сказать, увидеть с такого расстояния можно было немногое. Дворцы, синие реки, просторные площади, аллеи, окруженные садами дома.
«Все эти жилища приготовлены для праведных, но пока пустуют».
— А где же души, которым предстоит здесь жить?
«На ступеньках», — ответил святой Александр. По краткости ответа было понятно, что не нужно забегать вперед. Всему свое время.
Ну, красивые дома. Ну, сад. Ну, покой и отсутствие зла, думал Губкин, оглядывая Город. И это навсегда? Навсегда?
Князь опять рассмеялся.
«Не бойся, не заскучаешь. Каждый дом это не просто стены да крыша, это целый мир. Сколько душ, столько и миров, для каждой свой. Что чистому сердцу мило, то там и будет, а что противно, то сгинет. Так у нас говорят. Сам-то я этого еще не видал. Как и все, ожидаю. Но и ожидание сладостно».
Он взял Губкина за руку и повлек прочь от чудесных стен.
— Куда, куда?! Рано еще! — закричал без слов Саша, не успевший насмотреться на Небесный Град. — Сам ведь говорил, шесть дней!
«Да, шесть. И они миновали».
Лик Невского посуровел.
«В приятности время летит быстро. Не то что в тяготе. Но без тьмы нет света, а без сострадания благости. Нам пора спускаться в Преисподнюю».
Они ухнули вниз, да с такой скоростью, что у Саши внутри все сжалось. Ни вдохнуть, ни выдохнуть.
Свет начал тускнеть, потом вовсе исчез, и падение продолжалось в темноте. Это было страшно, но еще страшней сделалось, когда внизу снова забрезжило. Теперь свет был багровый, траурный, как на вечерней заре перед ветреной погодой.
Там, куда летели, а вернее, падали два Александра, мерцало нечто огромное, вздыбленное волнами и покрытое поверху чем-то вроде мелкой ряби. Океан?
Снизившись над самой поверхностью огромного прозрачного вала, будто бы наполненного изнутри странным, зловещим сиянием, князь завис в воздухе и удержал Губкина при себе.
Тот смотрел во все глаза.
Нет, это было не море и не океан, а гигантский стеклянный купол. Как крыша ГУМа, подумал Саша, только во много раз больше. По всей поверхности ползали фигурки, которые он сверху принял за рябь. В небо никто не смотрел, все вглядывались в то, что происходило под куполом. Крики ужаса и стоны сливались в общий скорбный вой, от которого у Губкина на глазах выступили слезы.
Высвободив руку, сжимаемую князем, он спустился еще ниже. Прямо под ним, распластавшись по стеклу, корчилась и плакала голая женщина. Судя по фигуре и разметавшимся пышным волосам, она была молода и красива, но никакому сластолюбцу ее нагота не показалась бы соблазнительной. Кожа несчастной вся висела клочьями, открывая сырое кровоточащее мясо. Саша хотел дотронуться до страдалицы, но мощная сила подбросила его кверху.
«А вот этого нельзя, — печально молвил князь. — Сострадать можешь и даже обязан. Но ложных утешений расточать не смей. Грешная душа смотрит на уготованные ей муки и устрашается. Так положено».
Теперь, когда глаза Губкина привыкли к кровавому отраженному свету, он заметил, что все люди здесь лишены кожи. Это их на мытарствах ободрали, догадался он.
— Что за мука ей назначена?
«Не знаю. Всякий грешник наказан тем, чего он больше всего боится. Со стороны это, может, и не страшно вовсе, но для самой души нет ничего ужасней».
— К лицу ли Господу такая жестокость? — возопил тогда Губкин, и при жизни-то никогда не позволявший себе подобных дерзостей.
«Не жестокость это. Душе очиститься нужно от налипшей грязи. Огнем, острым скребком, едким мылом — это уж кому как, по грехам. Будет душе казаться, что ее черти терзают, на самом же деле она сама язвы и чиреи свои вырезать станет. Летим дальше, это лишь первый из Адских Чертогов».
Они молча двинулись дальше, к следующему стеклянному куполу. Грешных душ было неисчислимое множество, и у каждой Губкину хотелось задержаться, но князь неумолимо влек его дальше.
Слезы сначала лились, потом высохли. Обвыкший к полумраку взгляд уже мог различать буквы, вырезанные на затылке у падших. Там было обозначено имя, земной возраст и цифры, проставленные мытарями от единицы до двадцати — где была взята пошлина. Чаще всего встречались первые десять, выше удавалось подняться немногим, и этих было жальче всего.