Танцующий на воде
Шрифт:
Подозрительный взгляд задержался на моем лице не долее минуты, затем мистер Филдз протянул мне колоду обычных игральных карт.
– Вот, взгляни.
Я стал раскладывать карты на столе, нарочито морщить лоб, даром что запоминание не требовало ни малейших усилий.
Когда карты у меня кончились, мистер Филдз произнес:
– А теперь переверни их рубашками кверху.
Я повиновался. Получилось четыре ряда по тринадцать карт в каждом. Мистер Филдз стал брать карты по одной, не показывая мне, я же называл масть и прочее. Я ни разу не ошибся, но лицо мистера Филдза не явило ни удивления, ни удовольствия.
Из сумки он извлек шкатулку. В ней оказались миниатюрные диски из слоновой кости, на каждом – звериная морда или
Наконец мистер Филдз дал мне чистый лист бумаги и достал папку с гравюрами. На одной гравюре, с мостом, он велел сосредоточиться, через минуту забрал ее и спрятал, а мне сказал:
– Теперь возьми карандаш и нарисуй этот мост по памяти.
Я отродясь не рисовал, вдобавок я все еще не раскусил мистера Филдза. Что у него на уме? Белые не выносят гордыни в черных, разве только из этой гордыни можно извлечь прибыль. И вот на всякий случай я скорчил рожу поглупее: дескать, не понимаю, что угодно господину. Мистер Филдз повторил задание, и под его пристальным взглядом я опасливо взял карандаш и с деланой робостью принялся рисовать. То и дело я закатывал глаза, как бы припоминая, даром что мост был непосредственно передо мной, на бумаге, и мне оставалось лишь обводить невидимые другим контуры. Так я обвел арку сверху и снизу, узкий проход по правой стороне, скалы на заднем плане и лесистую долину, над которой мост и раскинулся. Мистер Филдз больше не скрывал изумления. Глаза у него округлились, пальцы нервно одергивали сюртук. Он забрал у меня бумагу, велел ждать и вышел.
Вернулся мистер Филдз с моим отцом, который из обширного арсенала улыбок выбрал ту, что больше прочих подходила для выражения самодовольства.
– Хайрам, – начал отец, – скажи, хотелось бы тебе учиться у мистера Филдза?
Я потупился, словно бы обмозговывая предложение. Опустить глаза пришлось, ибо передо мной открывалась, как я полагал, широкая, залитая солнцем дорога и мой слишком явный порыв пуститься по ней вприпрыжку мог мне же и навредить. Лок лесс оставался в пределах штата Виргиния; нет, еще точнее: Локлесс оставался квинтэссенцией Виргинии. И где мне было предвидеть последствия? Вот я и пролепетал, обращаясь к отцу:
– А я должен учиться, сэр?
– Да, Хайрам, думаю, должен.
– Слушаюсь, сэр.
Так начались уроки – чтение, арифметика, даже риторика. Я расцвел. Моя вечно голодная память словно угодила на великое пиршество, где потчевали образами и словами; сколько слов оказалось на свете! И каждое имело особую форму, особый ритм, особый оттенок; каждое было полноценной картинкой. Я ходил к мистеру Филдзу трижды в неделю, сразу после Мэйнарда. Мистер Филдз отпускал моего брата с тщательно скрываемым облегчением. Подавленный вздох в Мэйнардову спину, блеск профессионального энтузиазма в глазах мне навстречу… как в эти мгновения тешилось мое самолюбие! Мало того: я познал два новых чувства – насмешливое презрение и снисходительное превосходство. Понял: я лучше Мэйнарда; мне от рождения дано несоизмеримо меньше, но зато на сколь плодородную почву падали тощие зерна!
Мэйнард рос увальнем и недотепой, вдобавок косоглазым. Казалось, он не просто так косит – он ищет, к чему бы прислонить свое рыхлое тело. Бестактный, беспардонный, он запросто вламывался в гостиную и при чужих ляпал какую-нибудь чушь. Правда, он имел чувство юмора – пожалуй, это была его лучшая черта. Но и она подводила Мэйнарда, ведь он не понимал, для кого какие шутки годятся, и нередко вгонял в краску юных барышень. За ужином он через весь стол тянулся за рогаликами и болтал
Я не сомневался, что отцу положение дел открывается в том же свете, что и мне; я часто думал, каково это – обнаружить свои лучшие черты там, где меньше всего ждешь, и полностью разочароваться в том, на кого делал ставку.
Вот Фина предупреждала: «Они, белые, для тебя чужие»; я усиленно напоминал себе ее слова, вбирая взглядом волны зеленых холмов, которые по осени полыхали алым и золотым, а зимой, заснеженные, становятся сине-белыми. Ибо с тех пор, как я поселился в господском доме (пусть не в верхних покоях, а в подземной каморке, это безразлично!), с тех пор, как стал наблюдать Локлесс не с Улицы, а с Холма, мне все навязчивее воображалось, будто я ровня этим, с заказных портретов. Я довожусь им внуком, у меня такие же глаза, и не зря ведь отец однажды отвел меня в сторонку и стал рассказывать о своем отце, Джоне Уокере, и о главе рода, Арчибальде Уокере, который прибыл в Виргинию с единственным мулом, парой лошадей, женой Джудит, двумя малолетними сыновьями и десятком негров. Какова была цель этих ремарок? Чем они были вызваны, если не намерением оставить мне наследство? То-то же.
Бывало, вечером, покончив с поручениями, я отправлялся к восточной границе отцовских владений. Пересекал широкий луг, заросший тимофеевкой и клевером, и подолгу стоял, трепеща и обмирая, у межевого камня. Он, камень, был водружен здесь в давние времена, когда расчистили от леса первые клочки земли, коим судьба предназначила объединиться под гордым именем «Локлесс». И мог ли я, наслушавшись от отца рассказов о прадеде – как прадед изгонял кугуаров, ходил на медведя, вооруженный только тесаком Боуи [7] , валил вековые деревья, таскал валуны, менял течение рек, создавал все то, перед чем я теперь благоговею, – мог ли я не проникнуться гордостью за своего предка, не восхититься его отвагой, умом и мощью рук, не возомнить, будто имею права на поместье?
7
Тесак Боуи, или просто «боуи», – крупный нож с характерной формой клинка: у острия сделан скос, и самый кончик загнут немного вверх (так называемая щучка). Часто снабжен развитой гардой. Получил название по имени изобретателя, Джеймса Боуи (1796–1836).
Смелые мечты, правда, уравновешивались фактами о Локлессе новейших времен. Я давно знал истории Эллы и Пита, чьих близких отправили в Натчез и Батон-Руж; я знал о трагедии с Большим Джоном и мамой. Теперь от случая к случаю я читал периодику в отцовском кабинете, например журнал «Де Боуз ревью», пугавший падением цен на табак. Об этом же говорили и в гостиной. Именно табак способствовал расцвету Локлесса, да и всего графства Ильм, но с каждым годом урожаи были все скуднее и таяло богатство лучших семейств Виргинии. Прошли времена, когда табачные листья вырастали со слоновье ухо; по крайней мере, в нашем графстве таких листьев давно никто не видал. Ибо табак высасывает из почвы больше соков, чем любая другая культура. Зато на Западе, за долинами и горами, на берегах великой Миссисипи и дальше, к югу от Натчеза, изнывала целина, требовала невольников – умелых, выносливых, вроде тех, что работали в Локлессе.
– Помню, белые даже подумать совестились о том, чтоб человека продать, – бросил однажды Пит.
– Совесть хороша, когда табак уродился, – фыркнула Элла. – А коли не уродился, коли долги завелись – тут уж не до совести.
То были последние слова, которые я слышал от Эллы. Через неделю она исчезла.
Для себя я выработал теорию: на разорение Локлесс обречен не землею как таковой, а людьми, которые в управлении ничего не смыслят. В буйном, капризном, неотесанном Мэйнарде воплотилась для меня вся белая знать – как класс. Я завидовал белым. Я их страшился.