Тантадруй
Шрифт:
— Отравлен, тантадруй! — простонал бедняга, и искренняя, бесконечная печаль разлилась по его маленькому сморщенному личику.
— Отравлен! — хором повторили чужие священники и погрозили своими толстыми пальцами.
— Отравлен! — подтвердил местный священник и тоже погрозил пальцем. — Подожди, пока не пробил твой час. Все мы должны терпеть, прежде чем лечь в могилу! — так сказал он и зашагал к своему дому.
— Все мы должны терпеть, прежде чем лечь в могилу! — торжественно подтвердили чужие священники, приподняли края своих сутан, взялись за шапочки и поплыли за хозяином.
Разом лишившись
— Тантадруй! — звали подкрадывавшиеся ребятишки и манили его.
Медленно, с мукою оторвался он от шершавого дерева и пошел обратно на площадь. Обступив его плотным кольцом, ребятишки кричали:
— Ну что, ненастоящая оказалась?
— Ненастоящая, тантадруй, — печально отвечал он.
— А какая она была-то?
— Тантадруй, я сказал, что найду гадюку, она меня укусит и я умру!
— Ха-ха-ха! — Охваченные бурной радостью, дети хлопали себя по коленям. — Любому дураку известно, что тогда не умрешь, а отравишься!
— Отравишься, тантадруй? — повторил он, удивленно глядя на них — они были еще детьми, но уже такими мудрыми и все знали, совсем как священник.
— Отравишься, Тантадруй, отравишься! Это тоже ненастоящая. Придется тебе что-нибудь новенькое подыскать! — Взявшись за руки, они плясали вокруг него и пели:
На-а небе стоит солнце, а на земле — мороз. Собрал я колокольцы, и все они для вас. Та-а-та-ан, та-а-та-ан, та-а-ан-та-друй. Ой-ю-юй, ой-ю-юй, ой-ю-юй, ой-ю-юй…IV
Тантадруй долго отбивался от разыгравшихся ребят, а затем снова погрузился в беспокойное ревущее море ярмарочной суеты. На площади было теперь не так хорошо, как прежде. Его уже не привлекали пестрые прилавки со всеми их чудесами и красотами, выложенными для насыщения голодных глаз. А как нескладно громыхала теперь музыка на карусели, как печально плакали шарманки, как жалобно пищали дудки в окоченевших детских ручонках. И какими твердыми были тела людей, и какими грубыми их слова! Опустив голову, катился меж ними Тантадруй, подобно капле чистой воды, которая между корней и камней прокладывает себе дорогу к тихому колодцу.
Еле-еле удалось ему пробиться сквозь плотную массу беспокойных и нетерпеливых тел и достигнуть цели — старого трактира Подкоритара. Здесь под высоким сводом главного входа уже сидели на разбитой скамье фурланец Русепатацис, Лука Божорно-Босерна и Матиц Ровная Дубинка. Перед ними на земле стоял огромный горшок с дымящимися говяжьими костями; с их помощью они отогревали замерзшие руки и утоляли вечный
— Божорно-босерна! — озорно загремел Лука, отдавая ему воинскую честь большой костью, которую он приставил к правому виску.
Тантадруй молча опустился на скамейку, сжал коленями свою палку — весь воплощение горя. Долго сидел он так, не делая попыток принять участие в трапезе. Он ждал, что его спросят, как закончилось дело у священника. Но все молчали, и, не дождавшись вопросов, он с упреком произнес:
— Тантадруй, она оказалась ненастоящая!
— Если шла кверху, значит, ненастоящая, — сказал Лука, отшвыривая обглоданную кость и нагибаясь за другой.
— Тантадруй, — дурачок повысил голос, — я сказал, что найду гадюку, она меня укусит и я умру.
Лука и Русепатацис были слишком заняты делом, чтоб обратить внимание на его слова, а Матиц Ровная Дубинка, ощущая потребность высказаться, отнял от своих толстых губ кость и ласково повторил:
— И я умру…
— Тантадруй, теперь я не умру! — покачал головой дурачок, поворачивая к нему свое печальное сморщенное личико.
— Не умру! — сокрушенно кивнул Матиц и с чавканьем принялся высасывать костный мозг.
Пышнотелая служанка Пепа, женщина уже не первой молодости, вышла из подвала с кувшином золотистого вина. Остановившись возле несчастных, она загляделась на сильную фигуру Матица. А тот, отняв ото рта толстую кость, которую держал обеими руками, в страхе жался к стене и, окаменев от ужаса, не сводил с нее глаз, словно зачарованный змеей.
— Эх, ты б и меня еще поглодал! — задиристо рассмеялась служанка.
— Меня поглодал! — оробело кивнул Матиц, прижимаясь к стене, словно хотел слиться с нею. Он боялся женщин с давних дней своей юности, когда однажды парни напоили его пьяным и после этого он напал на бродяжку Катру. Жандармы застали его на месте преступления и, дабы на веки вечные отучить от приставаний к женщинам, три дня продержали в темной камере, потом, всыпав как следует, окатили ледяной водой, да еще пригрозили, что на всю жизнь засадят в тюрьму, если он хоть раз тронет пальцем какую-нибудь женщину.
— Ты меня боишься? — продолжала разбитная Пепа, протягивая полную руку, чтоб погладить его.
— Боишься! — поспешно согласился Матиц, отодвигаясь в сторону.
— Ох, да ведь это я тебя боюсь, чего ж тебе бояться! — добродушно засмеялась женщина.
— Чего ж тебе бояться! — благодарно посмотрел на нее Матиц.
Она погладила его по щеке, а он устремил на нее огромные мутные глаза, в которых плясали светлые искорки счастья.
— Эх ты, бедолага! — растроганно вздохнула женщина. Она покачала головой, вытерла руку о передник, потом повернулась к Луке и довольно добродушно, хотя и чуть свысока, спросила: — Ну, а ты как? Все еще кверху?
— Кверху? — оскорбленно загремел Лука. — Книзу! — Не выпуская кости, он резким движением руки наглядно показал — куда: вниз, немного по земле, а потом прямо в землю!
— Тьфу! — презрительно фыркнул фурланец, выбирая новую кость. — Raus е patacis, репа и картошка!
— Ну, ты-то помалкивай, пока я тебе в самом деле не принесла репы с картошкой! — пригрозила Пепа. — Лука верно говорит! — пригорюнилась она. — Я вот тоже вскоре пойду книзу, немного по земле, а потом не спеша и в землю.