Татьяна Доронина. Еще раз про любовь
Шрифт:
Симолин, Марецкая, мхатовские «старики»
Еще одним запомнившимся Татьяне Дорониной педагогом Школы-студии был преподаватель «изобразительного искусства» Симолин. Запомнился потому, что любил свой предмет страстно, обладал безукоризненным ощущением формы и цвета, рассказывать о художниках и великих произведениях мог бесконечно и всегда интересно. Симолин учил «видеть» картину, а не «смотреть» на нее.
На экзамене, после того, как Таня ответила по билету, вдруг спросил:
— Ваше первое впечатление от Босха?
— Ужас.
— А потом?
— Еще больший ужас.
— И никакого восторга?
— Никакого.
— Но сам-то Босх как художник,
— Объективно прекрасен.
— А какую из его картин вы увидели первой?
— «Путь на Голгофу».
Симолин помолчал, потом сказал:
— Вы боитесь анализа, боитесь жизни, боитесь правды. Но вы же будущая актриса, вы должны жить смелее.
Потом, месяца через два он остановил ее в коридоре.
— Все еще ужасаетесь?
— Нет, только иногда.
— А что ужасает больше? — уже смеясь, спросил Симолин.
— Лица.
«Разве в мире только лица?» — вдруг процитировал он Достоевского. «Я недавно в мире, я только лица вижу», — продолжила Таня цитату. Симолин посмотрел на нее, словно увидел впервые.
— Любите Достоевского?
— Очень.
— А он не ужасает? Ведь они похожи — Босх и Достоевский.
После этого Таня стала покупать открытки с репродукциями, потом, много позже, когда смогла это себе позволить, монографии и альбомы. И каждый раз, перелистывая страницы, словно слышала голос Симолина: «Не бойтесь правды, живите смелее». А лет через пять, когда студенческие годы остались позади, уже став актрисой, узнала, что Симолин покончил с собой.
Но пока она еще студентка, она репетирует «Медведя» Чехова, которого ставит Вершилов. Партнерами у нее Боря Никифоров и Витя Сергачев. Они очень разные, но относятся к репетициям одинаково ответственно. Никифорова любит Массальский, он всегда серьезен, юмор не его стихия. Однажды он пришел на репетицию мрачнее обычного, оказалось, что Массальский назвал его гением. «Серьезно? — поразились товарищи. «Абсолютно серьезно. Ну как мне теперь жить? — сокрушался Борис. — Ведь так же нельзя». Эту его серьезность Вершилов использовал как основу характера героя в «Медведе», только облегчив некоторой долей непосредственности. От переизбытка серьезности Медведь стал в спектакле смешным, даже трогательным.
Витя Сергачев был другим, он никогда не шел по поверхности текста, он искал неоднозначности, понимая, что однозначность на сцене неинтересна.
Спектакль получился, смотреть его приходили актеры из МХАТа и даже из других театров. Однажды пришла Вера Марецкая, которой Таня восхищалась. На ее взгляд, в кино Марецкую снимали преступно мало, хотя она работала интереснее и значительнее, чем многие известные тогда киноактрисы. «Она никогда не была типажом — всегда характером, — напишет потом о ней Татьяна Васильевна. — Характеры емкие, непохожие. Александра Соколова в «Члене правительства» и Змеюкина в «Свадьбе» — их создала одна актриса. Сколько же в ней, в Марецкой, осталось неиспользованным, осталось богатейшим кладом искрометных характеров, которые принесли бы столько радости зрителям…» То же самое можем мы теперь сказать и о самой Татьяне Дорониной. Какие характеры она создавала в кино! И как мало картин с ее участием!
А тогда приход Марецкой на их студенческий спектакль стал для нее настоящим праздником. Марецкая действительно была одной из лучших актрис того времени, умевшей создавать своей игрой чудо настоящего искусства, как создавали это чудо спектакли старого МХАТа. Такой идеальный, прекрасный спектакль — «Три сестры» с Тарасовой, Ливановым, Грибовым, поразивший ее своим совершенством, совершенством режиссуры и игры гениальных актеров — юной Тане Дорониной посчастливилось увидеть в свои студенческие годы. «В нем (в
Приход Веры Марецкой на студенческий спектакль стал настоящим праздником для Тани.
«Сделано все, чтобы вас не было во МХАТе»
Она тоже пережила тогда крах всех надежд — в год окончания этой лучшей в мире, как ей казалось, театральной школы. Крах надежд, что лучшие мечты станут реальностью, крах веры в справедливость, в честность и благородство тех, кому верила и поклонялась все эти годы. Слава богу, хватило сил, и тогда и потом, сделать вид, что она ничего не знает, не понимает, что и почему происходит. Но боль от несправедливости и память о ней в сердце остались навсегда. И еще остался в памяти рассказ Вершилова, его дрожащие руки и слезы на глазах, которые он старался скрыть. «Не надо огорчаться, все будет хорошо. Все будет, как должно. МХАТ — не единственный театр страны. Я рассказываю вам об этом, чтобы вы хоть немного стали взрослой. Сделано все, чтобы вас не было в театре. И сделано не сейчас, а еще год назад. Я говорю вам это, чтобы заставить вас пойти к Радомысленскому и попросить его переписать характеристику. Я сам этого сделать не могу, мне нельзя. Не плачьте, все останется при вас.
Поверьте, все будет хорошо, но сейчас пойдите и попросите переписать характеристику. Ничего не объясняйте, кто сказал. Просто попросите. И не надо ничего бояться. Вам нечего бояться. Это они боятся, и знают чего. А вам надо быть смелее…»
Что же произошло? Почему ее, одну из самых талантливых выпускниц Школы-студии, не оставили в театре? Она нигде об этом не писала и не рассказывала. Ответ дает Булгаков. Читайте «Театральный роман», господа.
А тогда она, послушавшись своего любимого, мудрого учителя, пошла и сказала то, что велел Вершилов:
— Перепишите характеристику.
— Она отослана, — ответил Радомысленский.
— Перепишите, — повторила Доронина.
— Зайдите через час, — после большой паузы сказал он.
Через час он отдал ей запечатанный конверт и велел отнести его на улицу Куйбышева.
— Я позвонил, там знают.
Она отнесла конверт в министерство.
На Доронину были заявки из нескольких театров: из Александринки — Ленинградского театра драмы им. Пушкина, из Театра им. Маяковского… Но распределили ее в Волгоградский областной драматический театр. «Ничего, — сказал Вершилов. — Время все расставит на свои места. Иначе быть не может. Вы должны мне верить. Я пожил, я знаю».
Потом, на госэкзамене по мастерству, на сцену вышла Алла Тарасова, она взяла Таню за руку, вывела на середину сцены, трижды поцеловала и сказала: «Поздравляю, поздравляю, поздравляю». А та смотрела на розовый платочек, кокетливо повязанный вокруг шеи знаменитой актрисы, и думала только об одном: не показать, что она все знает, не показать своих глаз и своих слез.
Таким был ее первый шаг на профессиональную сцену, поистине шаг андерсеновской «Русалочки» — жгучая, почти невыносимая боль, и улыбка на лице, потому что эту боль нельзя, невозможно показать, о ней никто не должен знать, не должен догадываться… «Ах ты, боль моя, любовь моя и ненависть моя!» Не отсюда ли пошла эта ее одержимость МХАТом, эта борьба, длиною в жизнь, возвращения и уходы, триумфы и поражения?