Тайна булгаковского «Мастера…»
Шрифт:
«Редактор сообщил мне, что под тяжестью внешних условий „Вест(ник)“ горит… Ты поймёшь, что я должен чувствовать сегодня, вылетая вместе с „Вестником“ в трубу».
Через несколько дней газета-кормилица и в самом деле прекратила своё существование. В Москве – жутчайшие морозы, а у Булгакова – ни тёплой одежды, ни работы. Об этом – в рассказе «Сорок сороков»:
«Белые дни и драповое пальто. Драп, драп. О, чёртова дерюга! Я не могу описать, насколько я мёрз. Мёрз и бегал. Бегал и мёрз».
Чуть
«Меня гоняло по всей необъятной и странной столице одно желание – найти себе пропитание. И я его находил – правда, скудное, невероятно зыбкое. Находил я его на самых фантастических и скоротечных, как чахотка, должностях, добывая его странными, утлыми способами, многие из которых теперь, когда мне полегчало, кажутся уже мне смешными. Я писал торгово-промышленную хронику в газетах, а по ночам сочинял весёлые фельетоны, которые мне самому казались не смешнее зубной боли».
В одном из таких «весёлых фельетонов» («Четыре портрета») Михаил Афанасьевич представил и самого себя:
«Я бывший… впрочем, это не имеет значения, ныне я человек без определённых занятий».
В уже упоминавшейся нами автобиографии (в той, что будет написана в 1924 году) о периоде жизни, который начался с закрытия «Торгово-промышленного вестника», сказано:
«… чтобы поддерживать существование, служил репортёром и фельетонистом в газетах и возненавидел эти звания, лишённые отличий».
Свои впечатления от всего того, что происходило вокруг, Булгаков аккуратно записывал в дневник. 25 января 1922 года он с горечью признавался:
«[Я] до сих пор без места. Питаемся [с] женой плохо. От этого и писать [не]хочется».
Чтобы выжить, приходилось соглашаться на любую работу. Запись от 26 января:
«Вошёл в бродячий коллектив актёров: буду играть на окраинах. Плата 125 за спектакль. Убийственно мало. Конечно, из-за этих спектаклей писать будет некогда. Заколдованный круг. Питаемся с женой впроголодь».
2 февраля из Киева пришла телеграмма, сообщившая о смерти матери. И в тот же день распался «бродячий коллектив актёров».
А дневник продолжали заполнять фразы, полные пессимизма:
«9 февраля.
Идёт самый чёрный период моей жизни. Мы с женой голодаем… Оббегал всю Москву – нет места… Валенки рассыпались…
15 февраля.
Хожу в остатках подмёток. Валенки пришли в негодность. Живём впроголодь. Кругом должны».
Булгаков предпринимал отчаянные попытки вырваться из нужды. Любыми способами. Татьяна Николаевна свидетельствовала:
«Будит в час ночи:
– Идём в казино! У меня такое чувство, что я должен выиграть!
– Да куда идти, я спать хочу!
– Нет, пойдём, пойдём!
Всё
Но даже такие весьма экстравагантные попытки пополнить или опустошить семейный бюджет можно было предпринимать лишь тогда, когда в кошельке имелись хоть какие-то деньги. Вскоре и их не стало. Татьяна Николаевна вспоминала:
«Хуже, чем где бы то ни было, было в первый год в Москве. Бывало, что по 3 дня ничего не ели, совсем ничего. Не было ни хлеба, ни картошки. И продавать было уже нечего. Я лежала и всё».
Борис Пильняк, ухитрявшийся в разгар жесточайшей разрухи не только сочинять книги, но и печатать их, с убийственной точностью описывал приметы того жуткого времени. В его повести «Иван да Марья» даже от названий глав веет надрывной угрюмостью: «Забор, торчащий в тоску», «Тропа в Революцию», «Волчья пустыня Российской Революции»… Содержание этих глав ещё печальнее:
«А на Лубянке в столовой, как во всех столовых, стоять в очередях… и смотреть, как между столов ходят старики в котелках и старухи в шляпках и подъедают объедки с тарелок, хватая их пальцами в гусиной коже и ссыпая объедки в бумажки, чтобы поесть вечером. Где они живут и как? – где и как?»
Писатель Евгений Замятин в книге «Я боюсь», вышедшей в том же 1921 году, приходил к такому невесёлому выводу:
«… чтобы жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей, – Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре „Ревизора “, Тургеневу каждые два месяца – по трое „Отцов и детей “, Чехову – в месяц по сотне рассказов. Но даже не в этом главное: голодать русские писатели привыкли. Главное в том, что настоящая литература может быть только там, где её делают не исполнительные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики…»
Эти книги Булгаков не мог не читать. А если читал, то наверняка заметил, с какой едкой иронией высмеивали их авторы всё советское. Тот же Борис Пильняк вовсю подтрунивал над тем, что писалось тогда в центральных газетах:
«„Последнее слово науки! Величайшая в мире радиостанция!.. Ни одного неграмотного! Всероссийская сеть метеорологических станций! Всероссийская сеть здравниц и домов отдыха! В деревне Акатьево – электричество крестьянам! Победа на трудовом фронте – люберецкие рабочие нагрузили пять вагонов дров!“ – это пишу не я, автор. Это гудит „Гудок“ Цектрана».
В повести «Машины и волки» Пильняк дал той страшной поре ещё более точное определение:
«Самое омерзительное в наши дни – это то, что всё теперь измеряется куском картошки и хлеба, – впрочем, лучше всего сейчас обеспечены негодяи, у них права на жизнь больше, чем у всех иных»
Чуть позднее (в повести «Тайному другу») Булгаков поделится своим аналогичным наблюдением:
«Честность всегда приводит к неприятностям. Я давно уже знаю, что жулики живут, во-первых, лучше честных, а во-вторых, пользуются дружным уважением».