Тайна корабля
Шрифт:
Я смотрел на этот листок, и у меня голова шла кругом. К чему послужили бы слова? Зачем напрасно пытаться разъяснять Пинкертону весь ужас выражения «американо-парижский»? Он сказал бы, что это придает двойной блеск имени. Когда мы приехали в Сан-Франциско и я увидел эти мои изображения на громадных афишах, я выразил свои чувства и мысли в словах, но мне никак не удалось сообщить Пинкертону своего отвращения к такой рекламе.
— Если бы я знал, что вам так не нравятся красные буквы! — вот все, что он уловил в моих сетованиях. — Вы правы, правы, — твердил он. — Черные буквы гораздо лучше, да их и видно гораздо дальше… Да, портрет, ну… так ведь если б я знал, что это вам не понравится… Но уверяю вас, что это вышло очень удачно, и все газеты теперь подхватили…
— Но послушайте, Пинкертон, — перешел я прямо к сути дела, — ведь эта лекция самая сумасшедшая из всех ваших сумасшедших затей. Ну как я могу приготовить лекцию в тридцать часов?
— Да она уже готова, Лоудон! — с торжеством воскликнул он. — Она готова! Готова
И он продолжал трещать, не слушая моих возражений, о своих очень осложнившихся делах, о своих новых знакомствах, и все повторял, что познакомит меня с каким-то великим человеком, «острым, как игла», от которого я уже заранее инстинктивно пятился, не чуя добра в этом новом знакомстве.
Ну, ладно, пусть будет так! Я вступлю во всю эту Пинкертоновскую затею, помирюсь с портретом и с лекцией, переписанной на машинке. Я только взял с него обещание, что впредь он никогда не выдвинет меня ни в какой затее без моего ведома. Но я чувствовал, как ему это было тягостно, и мне было жаль его, но я досадовал, что мне приходится волей-неволей идти за ним теперь на веревочке. Я называл его «Неукротимым», а пожалуй, лучше было бы назвать его «Неотразимым».
Но взглянули бы вы на меня, когда я уселся за чтение лекции Гарри Миллера! Забавный парень был этот Гарри Миллер! У него было удивительное умение ходить вокруг да около самых скромных сюжетов, но таких, что у меня они вызывали что-то вроде физической тошноты. Он обладал также мастерством по части изображения в сентиментальном, даже мелодраматическом тоне гризеток и умирающих с голоду гениев. Он, очевидно, широко воспользовался моими письмами к Пинкертону. Мои собственные приключения то и дело выступали на сцену в самом ужасном виде, мои собственные чувства отразились в его лекции в таком виде, что я весь пылал от стыда. Но я должен отдать справедливость Гарри Миллеру: у него был несомненный литературный талант, почти гений. Все мой попытки смягчить его произведение своими вставками оказались бесплодными; я не мог стереть с его лекции печати гаррмиллеризма. У него был своеобразный стиль, который было невозможно нарушить; мои вставки, как я с ними ни бился, до такой степени не гармонировали с его текстом, так шли с ним вразрез, что не только не смягчали его, а, наоборот, только подчеркивали и усиливали.
В начале вечера, назначенного для лекции, меня можно было видеть обедающим в ресторане «Пуделя» вместе с моим «агентом» — так Пинкертону было благоугодно называть себя. Потом он меня отвел, словно быка на веревке, которого волокут на бойню, в зал, где я очутился лицом к лицу с публикой Сан-Франциско, столом, стаканом воды и кучей рукописных и машинописных заметок, которые представляли меня и Гарри Миллера. Я прочел лекцию. Так как у меня не было времени выучить ее наизусть, то читал я с заминками, нетвердо, конфузясь. Временами мне удавалось уловить в толпе слушателей пристальные взгляды, но временами я запинался около чересчур живых мест лекции Гарри Миллера, и тогда сердце во мне падало и я начинал неясно бормотать. Публика зевала, пошевеливалась, тихонько роптала, ворчала и наконец послышались громкие замечания, вроде: — «Говорите громче!» — «Ничего не слышно»! Я начал пропускать целые абзацы лекции и, будучи плохо ознакомлен с рукописью, по которой читал, то и дело попадал на самые неудачные места, так что речь моя далеко не всегда была удобопонятна. Особенно зловещим казалось мне, что все эти мои комические выпады принимались публикой молча, без хохота, который они должны были вызывать. Я начал побаиваться кое-чего худшего, даже чего-нибудь вроде личного оскорбления, но весь юмор того, что происходило, внезапно разбился о меня. Публика расхохоталась, и когда после того меня попросили продолжать, я в первый раз смело взглянул на моих слушателей с улыбкой и сказал им:
— Очень хорошо, я попытаюсь, но не думаю, чтобы кто-нибудь желал слушать меня, да и не вижу причины, почему бы кто-нибудь мог этого пожелать.
Тут и публика, и сам лектор расхохотались до слез; громкие возгласы и шумные рукоплескания наградили мою внезапную выходку. Я перевернул разом три страницы рукописи и позволил себе новую выходку.
— Вы видите, — сказал я, — я пропускаю как можно больше!
Публика от этого прониклась еще большим сочувствием ко мне и, когда я закончил и уходил, меня провожали хохотом, топаньем, криками и маханьем шляп.
Пинкертон ждал меня в другой комнате, пожираемый нетерпением: он быстро писал что-то в своей записной книжке. Увидав меня, он ринулся ко мне со слезами на глазах.
— Милый мой, — вскричал он, — я никогда не прощу себе, да и вы никогда не простите меня! Но, клянусь, вам, я действовал с добрым намерением! И как вы ловко выпутались! А я уж думал, что нам придется вернуть деньги.
— Это было бы честнее всего с нашей стороны.
За мной гнались представители печати с Гарри Миллером во главе. В общем это были славные люди, и в особенности Гарри Миллер, который выглядел истинным джентльменом. Мы уселись за устрицы и шампанское, потому что выручка от лекции была превосходная, и так как я был в очень приподнятом нервном настроении, то пир у нас вышел очень шумный. Никогда, кажется, в жизни, не был я так вдохновлен,
Я вернулся домой в прекраснейшем расположении духа, но бедный Пинкертон терзался вдвойне, за нас обоих.
— О, Лоудон, — говорил он, — я никогда не прощу себе! Право, если б вы отказались от лекции, то я, кажется, решился бы сам прочесть ее.
ГЛАВА VII
Железо в огне
Opes Strepidumque
Пища телесная не слишком различается для глупца и умного, для слона и воробья; одни и те же химические элементы, в разных формах, поддерживают смертных. Непродолжительное наблюдение над Пинкертоном в его новом положении убедило меня в аналогичной истине по отношению к другому, духовному пищеварению, посредством которого мы извлекаем из жизни, как говорится, «удовольствие за свои деньги». Как школьник, погрузившись в Майн Рида, орудует не стреляющим ружьем и бродит по воображаемым лесам, так Пинкертон ежедневно спешил по Кэрни-стрит к своим занятиям, разыгрывая в мыслях яркую роль на жизненной сцене и радуясь часами, если ему удавалось потереться около миллионера. Реальность была его романом; он гордился своими занятиями, с головой уходил в свое дело. Представьте себе человека, который откопал галион на Коромандельском берегу, и пока его валкая шхуна уходит в открытое море с неполной парусностью, он мерит ведрами золотые слитки на бурном взморье; такой человек, быть может получит гораздо большую материальную добычу, но не извлечет из своего дела больше романтического интереса, чем Пинкертон, когда он подводил еженедельный баланс в своей жалкой конторе. Каждый выигранный им доллар был подобен сокровищу, извлеченному на берег из таинственных недр; каждое предприятие уподоблялось нырку водолаза; и запуская свою смелую руку в гущу денежного рынка, он с наслаждением чувствовал, что потрясает основы существования, рассылает людей, с боевым криком работать в дальние страны и перетряхивает золото в сундуках миллионеров.
Я никогда не мог измерить всей глубины его спекуляций; но было пять отдельных дел, с которыми он носился, как со знаменем. «Водка Тринадцать Золотых звезд, высшего качества» (отвратительной очистки) занимала большое место в его мыслях и рекомендовать публике в красноречивом, но вводившем в заблуждение трактате «Зачем пить Французскую Водку? Слово Мудрому». Он держал контору для объявителей, дававшую советы и указания, принимавшую посредничество по печатанию и расклейке объявлений, для неопытных или не одаренных фантазией: тупой лавочник являлся к нему за идеями, бойкий театральный агент за сведениями относительно местных условий; и тот, и другой уходили с экземпляром брошюры «Как, Когда и Где» или «Спутник Объявителя». Он нанимал буксирное судно для рыбной ловли в субботу от полудня до вечера и снабжал желающих удочками и прикормом для шестичасовой ловли по пять долларов с персоны. Я слышал, что иные из них (несомненно искусные удильщики) оставались в барышах от такой сделки. При случае он покупал разбитые и предназначенные на слом суда; эти последние (не знаю, каким образом) снова выходили в море под другими названиями и продолжали торжественно рассекать волны под флагом Боливии или Никарагуа. Наконец, была какая-то сельскохозяйственная машина, блиставшая алой и голубой красками и восполнявшая (кажется) «давно ощущавшийся пробел», в которой он имел долю процентов в десять.
Все это фигурировало в качестве закономерного конца его предприятий. «За кулисами», по его выражению, он пускался в самые разнообразные и таинственные аферы. Ни один доллар не задерживался в его руках; напротив, они все куда-то исчезали моментально, как апельсины у фокусника. Мои получки — когда я вошел в долю — он только показывал мне на минуту и тотчас же пускал в оборот, как те мнимые подарки, которые показываются детям, чтобы немедленно исчезнуть в миссионерской кружке. Подведя баланс за неделю, он являлся сияющий, хлопал меня по плечу, сообщал о своих барышах цифры Гаргантюа и оказывался без гроша на выпивку.
— Да куда же вы их дели? — спрашивал я.
— Пустил в оборот, все снова помещено! — отвечал он.
«Помещение» было его любимым словом. Он терпеть не мог биржевой игры. «Никаких оборотов с акциями, Лоудон, — говорил он, — ничего, кроме законного дела». — А между тем, ей-Богу, иной закаленный биржевой игрок отшатнулся бы в ужасе при одном намеке на кое-какие из Пинкертоновских «помещений»! Одним из них, которое мне удалось проследить, и которое я привожу в качестве примера, была доля в седьмой части в найме некоей злополучной шхуны, отправлявшейся в Мексику с целью провезти контрабандой оружие в один конец и сигары в другой. Заключительная часть этого предприятия, связанная с кораблекрушением, конфискацией и судебным процессом со страховщиками, была слишком печальна, чтобы останавливаться на ней подробно. «Вышла неудача», — вот все, что сказал мне мой друг по этому поводу; но я заметил, что здание его успехов пошатнулось. Остальное я узнал только случайно, потому что Пинкертон с течением времени перестал посвящать меня в свои тайны: причину вы сейчас узнаете.