Тайна силиконовой души
Шрифт:
Калистрата беззаботно рассмеялась и, махнув крошечной ручкой, обмотанной нитяными четками, выдала: «Да на нас пахать надо! Живем на всем готовом. Кормят, поят, одевают. Слава Богу за все! Это вы тут, бедненькие, умаялись. Вижу». И она как-то застенчиво и грустно посмотрела на Люшу, которую бросило в жар от этих простых, но таких, как прозвучало, значительных слов. Словом, непростая «простая монахиня» понравилась ей.
И эта монахиня позвонила вчера Светке поздно ночью и, охая и смущаясь, попросила
– Они что, не могут посчитать деньги двух с половиной монастырских лавок? – резонно спросила Люшка.
– Да проблема не в том! Я сама не знала, что у Голоднинского монастыря, оказывается, куча церковных лавок в Москве. Ну, куча не куча, – поправилась Светка, – а пяток имеется. И это, заметь, золото, серебро и иконки отнюдь не из дешевых. А требы! Это ж вообще неконтролируемый Клондайк!
– Подожди. Я не в курсе, что это такое – требы… – перебила Люша.
– Это записки. Ну, о здравии, о упокоении. Это панихиды, молебны…Чтение Псалтири по усопшим.
– Ну, а чего кто требует?
– Ох, темнота ты моя, мракобесная! – тяжко вздохнуло в трубке Светкино контральто. – Ты подходишь к церковной лавке в переходе. Плачешь и мнешься: «У меня двоюродная бабушка год назад умерла. Что сделать, как помянуть?» Тебе тетка в платке со значительным лицом дает бумажку: «Пиши имя на панихиду – плати сорок рублей и ни о чем не печалься». Ты потребовала у Церкви бабушку помянуть – Церковь и помянет. Спи спокойно. Но и сама, конечно, молись… – спохватилась православная Светка.
– Ну, понятно, записки эти вообще никто проконтролировать не может. Оборотистая бабулька настрижет, грубо говоря, за день пару тысяч, а сдаст этих записок на пятьсот рублей. Впрочем, прибыль невелика.
– Как же! – фыркнула Светка. – Поминание на год, насколько я помню, тысяча рублей. Псалтирь – в этих же пределах. Серебро отдыхает…
– Ну, и короче? – Люшка кинула взгляд на настенные часы, стрелки которых обреченно подползали к полудню.
– Короче, ворует у них кто-то.
– Ну и пусть разбираются с тем, кто заведует этой… отраслью. Не десять же это человек.
– Не десять. Но сигнал-то о помощи тревожный!
– Ерунда какая-то. В общем, великий финансист будет разбираться с финансовой пирамидой из трех сосен. Свет, это просто несерьезно. У них же явно отчетность самодеятельная. Что там твои монашки в бумажках этих липовых понапишут? У них и бумаг-то небось никаких нет. В мешках рублики таскают, потом резиночками перетягивают, и вся недолга.
– Резиночки или тесемочки, а просьбу сестры Калистраты, которую только-только экономом, между прочим, поставили, я игнорировать не могу, – упрямо отрезала Светка.
– А я не могу больше игнорировать вопли моих умирающих помидорок! Пока, и не компостируй мне больше мозги! – Люшка подчас бывала грубовата, что уж греха таить…
Но если доходило до серьезных проблем или, не дай Бог, беды, тут на маленькую деятельную Юлию Гавриловну можно было положиться, как ни на кого другого.
У самой Люши отношения с Церковью как-то не складывались. Под влиянием Светки она собралась года два назад на «генеральную исповедь» и причастие. Перечитав кучу книг о покаянии и изложив все свои грехи и прегрешения аж на трех страницах формата А4, Юлия с колотящимся сердцем и ледяными ладонями пришла Великим постом в ближайший храм. Настоявшись в очереди к исповедующему священнику и досадуя на раздраженных теток у подсвечников, на орущих детей, на духоту и уставшие ноги, Люша, ища помощи у румяного, толстого и балагуристого попа – ну просто олицетворении «толоконного лба», выпалила:
– Батюшка, грех осудительности – мой самый тяжкий грех. Вот даже сейчас стою и всех здесь осуждаю.
На что «толоконный лоб», будто товарищ по Люшиному несчастью, досадливо воскликнул, махнув мягким кулаком:
– Да одолели – сил моих нет…
Исповедь вышла бестолковой, краткой и неутешительной. Кающаяся грешница, ничего толком не успев сказать, огненным шаром отлетела от аналоя с крестом и Евангелием. На этом церковно-приходская жизнь рабы Божией Иулии и застопорилась.
– Юрий Никифорович? Добрый день… – сорокавосьмилетний Григорий Репьев, с блеклым голосом и неприметной внешностью, говорил по стационарному телефону из крошечной комнатушки, заставленной рядами вешалок с одеждой в пластиковых пакетах. Химчистка, где приемщицей работала втихомолку влюбленная в Григория толстуха Варька, была закрыта на десятиминутный технический перерыв. – Вы слышите? Деньги переведены на ваш счет. В связи с тем, что пришлось возиться с наличными и конвертировать рубли по невыгодному курсу, из-за цейтнота, в который вы нас загнали, сумма немного меньше той, на которую вы рассчитывали… Это не моя вина, поверьте.
– К сожалению, мне ничего не приходится больше, как верить вам… Но я надеюсь, что наше «плодотворное» сотрудничество на этом закончено. Я вас не знаю, и вы забудьте о моем существовании. Впрочем, вы и так это понимаете, надеюсь, – хриплый баритон вымучивал каждое слово. От звука этого голоса и манеры речи у Репьева всегда начинало першить в горле, хотелось откашляться за собеседника.
– Если с «доской» все обстоит так, как вы…