Тайна смерти Петра Первого: Последняя правда царя
Шрифт:
— Нет.
— Отчего?
— Когда туманы, жить тяжко, гнетет…
— Вы правы. Поэтому англичане так любят путешествия и земли, расположенные много южнее Азова.
— А я северянин, жару не люблю, меня всегда влечет в светлые ночи…
— Не понял…
— На севере весною солнце почти не заходит, небо молочное, а сосны стоят красные, тишь, только гуси кричат на пролете.
— Слагаете стихи?
— Песни люблю… Как угадали?
"Угадал, — снова горестно подумал Дефо. — Если бы я мог угадать всё, я бы сравнялся с Шекспиром. Я всё о тебе прочел, юноша, я перестал угадывать, я забыл про это, я сочиняю, и, когда сочинение попадает в правду, происходит чудо".
Дефо налил Епифанову эля:
— Здоровье русского гиганта
— Дай бог! — ответил Епифанов.
Выпили до конца; снова закусили соленым сыром.
— Очень завидуют ему? — спросил Дефо.
— Кто?
— Соратники…
— А ему равных нет.
— Так ведь завидуют именно те, кто ниже.
Дефо имел основание говорить так: он не мог забыть того дня, когда его коллега Гилдон опубликовал подметную брошюру против "Робинзона", обвиняя Дефо в вымысле и лжи; он полагал, что этим "откровением" убьет успех романа, объявленного документальным. Прочитав памфлет, Дефо съежился, несколько дней не выходил из дома, полагая, что издатель расторгнет с ним договор. Однако народ любит то, во что поверил; автора можно заточить в Тауэр, убить, но персонаж — если он вошел в дома людей — вечен. "Робинзон" стал книгой-скандалом — лучшая реклама, гарант популярности; издания шли нарасхват.
Тем не менее Дефо не скоро оправился после того удара: Гилдон был его приятелем — они вместе начинали, их связывала если не дружба, то уж, во всяком случае, доброе знакомство.
Успех коллеги для окружающих его есть пробный камень доброжелательства, то есть порядочности.
Свифт тогда уже уехал в добровольную эмиграцию в Ирландию, встреча с ним была невозможной; раньше Дефо лишь возле него находил спокойствие и в мудрой снисходительности друга черпал силы для того, чтобы не поддаться.Дефо остался один; его имя было на устах у всех. Гилдона же предали презрительному осмеянию, книга расходилась ураганными тиражами, чуть ли не по тысяче экземпляров в квартал, а сэр Даниель тем не менее проводил дни у себя на кухне, много пил, почти не спал, в сердце его была постоянная боль, а из головы не уходил навязчивый, разноголосый вопрос: "За что? Господи, ну за что же?" Эль не помогал: забвение не наступало; именно тогда Дефо впервые в жизни понял, что такое страх.
"Ничто так не страшно, как предательство тех, кто рядом", — подумал сейчас Дефо и, глядя на Епифанова, вспомнил отчего-то, что именно Свифт, угощавший Дефо отменным чокелатом в маленьком деревянном кабинетике в своем журнале "Исследователь", сказал: "Когда сэр Вильям Тэмпл отправил меня в Лондон с письмом королю, я встретился с русским царем. Двор подсмеивался над ним, а я понял, что вижу самого могучего политика столетия, о котором только может мечтать каждый народ Европы. Но именно потому, что он по-настоящему велик, путь его будет пролегать сквозь тернии: зависть в политике еще страшнее, чем тайная злость, царящая в нашем мире газетчиков, где все, словно дворовые псы, цепляют за ляжку клыками того, кто посмел вырваться из стаи даже на полголовы вперед. Но у нас хоть есть защита — память поколений. Государственный муж лишен и этого: слава его ненавистна преемникам, они ведь мечтают о своей славе, а она возможна лишь в том случае, ежели слава ушедшего будет отринута брутально, но в то же время презрительно".
— Как эль? — спросил Дефо.
— Хорош.
— А мне кто-то говорил, что русские бранят его; любят лишь свой мед.
— Верно, — легко согласился Епифанов. — Мы вообще-то больше прилежны своей пище. Наши страдают без борща, например, или без свежего каравая…
— Каравай? Это что?
— У нас такие хлеба пекут. Форма у них особая да и вкус свой…
— Вкус хлеба везде одинаков.
Епифанов улыбнулся:
— Ну уж…
— Не согласны?
— Конечно не согласен.
— Даже "конечно"… Эк вы своему приписаны… А церковь наша тоже не нравится?
— Страшит, — ответил Епифанов.
— Чем же?
— Обычностью своею… Праздника нет, один долг и страх перед Богом.
— Вообще-то Бога бояться не такой уж большой грех, это спасает многих от такого свинства, которое трудно сдержать законом.
— Ваш "акт о мятеже" сдерживает всех.
Дефо потянулся к кувшину, разлил эль по кружкам и лишь после этого поднял глаза на собеседника. Его последняя фраза заставила великого англичанина заново — в доли секунды — проанализировать весь предыдущий разговор, сделать вывод, внести коррективы на будущее. Фраза свидетельствовала о том, что собеседник далеко не так прост, как кажется, и что его милая застенчивость, столь понравившаяся поначалу Дефо, есть маска опытного дипломата, ведущего свою, совершенно от Дефо отдельную партию. Действительно, "акт о мятеже", принятый десять лет тому назад, вызвал на Острове множество разнотолков. Этот закон предписывал судьям монархии право и обязанность требовать разгона любого собрания, где было более двенадцати участников, если, особенно, собрание это признавалось мятежным. Отказ повиноваться позволял открывать огонь или же атаковать саблями наголо.
— Я противник этого акта, — откинувшись на деревянную спинку высокого стула, ответил наконец Дефо. — Он кажется мне наивным и трусливым.
— Вы не боитесь говорить так с иноземцем?
— Как правило, опасно говорить со своими, от них жди подвоха. Но я не скрывал своего мнения и от своих. Оградить можно землю; мысль не поддается огражденью. Мысль — явление особого рода, она делается отточенной, когда ею обмениваются, как деньгами на базаре. Да и потом, понятие "мятежность" — сложная штука; поколения должны смениться, прежде чем утвердится истина. Может быть, мятежное на самом деле окажется единственно правильным, а умеренное, привычное — мятежным, ибо мятеж есть не что иное, как захват чего-то кем-то… Был ли Кромвель мятежником? Не убежден… Каким его образ будет рисоваться нашим внукам? Не знаю… Относительность надежнее упрямой убежденности. Согласны?
Епифанов тоже ответил не сразу; он не очень-то даже и скрывал неудобства; Дефо отметил это сразу же, остро; на какой-то миг в его сердце возникла жалость к русскому.
— Мне трудно говорить, сэр Даниель, ведь я чужестранец…
— Каждый чужестранец рассматривает страну, куда он приехал, не отвлеченно, а надеясь извлечь пользу из дурного или хорошего опыта для своей родины, не так ли? Разве возмущение стрельцов не было раздавлено такими же законами — если не по форме, то по смыслу? А разве у них не осталось последователей? Разве не собираются они и поныне тайными группами, чтобы обсуждать и осуждать реформы вашего государя?
— Вам по душе, чтоб они имели право открыто собираться и звать к мятежу? Или разумен запрет на бунт?
— Ваш долг и право заниматься вашими делами; я говорил о том, что мне не нравится в моем доме. Наш "акт о бунте" не нравится мне…
— Ваши бунты шли от тех, кто хотел расшатать власть монарха во имя торжищ. Мятеж наших стрельцов был рожден страхом за то, что власть монарха поколеблена, устои расшатаны, торжище взяло верх над духом, истинно русское предано…
— "Истинно"? А что это такое — "истинно"?
Епифанов ответил сердитым вопросом:
— А что такое "истинно английское"?
— Такого нет, — убежденно, а потому смешливо сказал Дефо. — Наш язык есть всего лишь германская ветвь; наша архитектура рождена поначалу романским стилем, готикой — потом, а уж завершила ее развитие школа Италии, их Возрождение; наша живопись никогда не стала бы любопытной, не подготовь здешних мастеров великие иноземцы Ван Дейк и Гольбейн… Мы — жаркое из разных сортов мяса, со специями, картошкой и морковью… Слава богу, что теперь это блюдо заключено в одном котелке и его запах не разлагается на компоненты, — вкусно, и все тут! Я видел гравюру с портрета вашего государя: за ним сидел какой-то азиат, кажется калмык, охраняя российский скипетр… Не к тому ли стремится и ваш великий государь, чтобы в одном котле замесить единое?