Тайная алхимия
Шрифт:
Я натягиваю спортивные штаны и блузку и спускаюсь в магазин на углу. Прохладный воздух струится сквозь мои все еще влажные волосы. Когда мы жили здесь, в магазине не было ничего, кроме пастеризованного молока и нарезанного белого хлеба, но теперь магазин перешел в другие руки. Я возвращаюсь домой с полной сумкой дорогих покупок: зеленый салат, цельнозерновой хлеб и яйца домашних кур. Вино стало намного лучше. Но внезапно я чувствую такую предельную усталость, что не хочу ничего есть и даже пить.
Я вспоминаю, как Адам сказал
— Горе изматывает. Оно как будто проделывает незаживающую дыру, в которую утекает ваша жизненная сила.
Все, на что я способна, это забраться в постель, бросая вызов здравому смыслу путешественников. И мне, как всегда, снится Адам.
Квартал многоквартирных домов, где живет Иззи, запомнился мне не таким высоким, темно-красным, выдержанным в стиле Эдуарда, каким кажется сейчас в желтоватом вечернем свете.
Сама Иззи выглядит маленькой и аккуратной в ладном черном свитере и брюках, в сравнении с которыми мои джинсы и футболка слишком небрежны. Ее волосы коротко и экстравагантно пострижены. Теперь они скорее седые, чем черные, но ведь она на пять лет старше меня.
Мы обнимаемся.
— Уна, рада тебя видеть! Ты хорошо выглядишь. Как поживаешь? Как дела?
— Прекрасно, спасибо. Хлопоты, знаешь ли. Разбираю вещи в доме и все такое.
— Конечно. — Она воспринимает мои слова буквально. — И все-таки его нетрудно будет продать.
А потом, как задержка спутниковой связи, до нее доходит то, чего я не сказала, и в ответ она снова обнимает меня за плечи.
— Мне так жаль. Но я уверена, что ты поступаешь правильно. Если я могу чем-то помочь, только скажи.
Иззи примчалась ко мне, когда умер Адам. Ей больше ничего не нужно говорить.
— Конечно скажу, — отвечаю я.
Ее студия находится в дальней комнате. Я смотрю вниз, в общий сад, где в сделавшемся теперь фиолетовым свете стоит дрозд, наклонив эбеново-черную головку, приготовившись вонзить желтый клюв в землю.
Слева от огромного, выходящего на север окна висит на стене оправленная в темное дерево шаль Иззи от компании «Русские балеты». Бахрома расчесана и расправлена, и свет, падающий из окна, отражается в стекле — из-за него трудно разглядеть завитки оранжевого, алого и переливчатого синего цвета. Очевидно, она ее больше не носит. Я помню, как она ходила в этой шали на вечеринки в студии Чантри. Даже пахнет ее студия так же, как пахла тогда: знакомый остро-кремовый запах бумаги и чернил заглушает слабый аромат специй в старом ящике из грушевого дерева.
На мгновение целиком, до головокружения, возвращаюсь в детство, когда я наблюдала, как Иззи движется, смеется, говорит, и думала: смогу ли и я когда-нибудь так легко общаться со всеми этими людьми, стану ли частью общества взрослых.
В комнате есть пара фотографий дочери Иззи, Фэй, и очаровательная ксилография — работа Иззи, — изображающая, как Фэй копается в песке на побережье. Но я замечаю, что на рабочей скамье нет набросков или лежащих в ожидании брусков дерева и Иззи убрала на место большие линзы.
— Ты знаешь, что теперь, когда я закончила каталогизировать письма дедушки, архив Чантри отправляется в Сан-Диего? — спрашивает Иззи. — Мне осталось только упаковать его, и он будет готов к отправке морем. Архив собираются отснять на микрофильм для всеобщего пользования. Даже ввести в компьютер. Я собираюсь получить столько гласности и рекламы, сколько смогу, когда архив будет переправлен. Сан-Диего для этого хорошо подходит. Может, мне удастся достаточно заинтересовать людей, чтобы убедить кого-нибудь переиздать «Под знаком Солнца и Луны». Может, даже издать собрание писем. В наши дни столько интереса к прекрасным печатным изданиям. Я получаю запросы от научного работника каждые несколько недель. Красное или белое?
Я достаточно хорошо знакома с издателями, чтобы понимать: она почти наверняка выдает желаемое за действительное. И этих запросов специалистов, похоже, недостаточно, чтобы заполнить ее дни. Как же она их заполнит?
Когда-то у нее было три проекта, занимавшие большую часть ее времени: один — рисование в чистом свете раннего утра, второй — изучение и чтение при ярком полуденном свете, и еще один — когда солнце садилось: рассматривание каждого зернышка, изгиба каждого камня и стебелька травы. Я не видела никаких признаков того, что она все еще занимается подобными делами. Неужели в жизни Иззи осталось лишь одно — быть семейным историком, как она это называет.
На стенах висят гравюры. Четыре из них я видела в качестве заголовков к мило изданной антологии поэм о временах года.
Несколько лет тому назад я нашла подержанную копию в книжном магазине Сиднея и подарила Адаму на какой-то маленький юбилей. Теперь мне кажется, что лучше всего удалась осень — на переднем плане сухие листья, изящно свернувшиеся, каждая их прожилка и грань так же точны и великолепны, как арки готического окна.
И хотя в студии не очень прибрано, на запятнанном центральном столе не видно свежих чернил, нигде не валяются резцы, ножи, куски дерева и линолеума, позволяющие предположить, что тут идет работа.
Интересно, сколько заказов Иззи получает в эти дни. Сколько себя помню, наброски, рассказы, объявленные неудачными, были главной частью ее жизни. Помню, как я маленькая, живя в Чантри, заползала обычно под ее рабочую скамью в студии, пока все остальные были заняты, и находила на полу, как тайное сокровище, крошечные обломки. Кусочки дерева были невероятно бледными и хрупкими — всего лишь серебряные и золотые зернышки, все еще чудесным образом цеплявшиеся друг за друга. Завитки линолеума были толще и темнее, покрытые, как гусеницы, сетчатым узором, они все еще слабо пахли льняным семенем.