Тайная жизнь Сталина
Шрифт:
Но ближе к войне, когда антисемитизм исподволь начал превращаться в фактор государственной политики и, казалось бы, напротив, должен был способствовать популярности творчества писателя, Достоевский был негласно запрещен. Рефлексирующая проза Достоевского, ее христианские и внешне антисоциалистические мотивы никак не вписывались в обновленное мировоззрение Сталина. Эволюция его мировоззрения завершилась в период войны. Закончились и внутридушевные игры с чувствами вины, покаяния, с Богом и дьяволом, с добром и злом. Эту эволюцию можно представить в виде графической линии, начальную и конечную точки которой обозначают те самые плюсы и минусы на книгах А. Франса и Г. Александрова. Напомню, как противоположно они были оценены вождем в начале и в конце этого пути. Но этот путь, длиной менее чем в десять лет (от середины 30-х до середины 40-х годов), был насыщен таким количеством убийств, сначала внутри страны, а затем на фронтах войны, первопричиной которых был он, Генеральный секретарь, глава правительства и Верховный Главнокомандующий, что всякая рефлексия, даже в качестве потайной душевной зарядки, теряла какой-либо
Я думаю, что Дмитрий Шепилов, крупный партийный функционер послевоенной формации, в общем, верно передает полученную им через Андрея Жданова послевоенную оценку Сталиным творчества Достоевского:
«…Жданов говорил примерно следующее:
Вчера товарищ Сталин обратил внимание на то, что в выходящей новой литературе очень односторонне, а часто и неправильно, трактуется вопрос о творчестве и социологических взглядах Федора Достоевского. Достоевский изображается только как выдающийся русский писатель, непревзойденный психолог, мастер языка и художественного образа. Он действительно был таким. Но сказать только это – значит подать Достоевского очень односторонне и дезориентировать читателя, особенно молодежь.
Ну, а общественно-политическая сторона творчества Достоевского? Ведь он написал не только “Записки из мертвого дома” или “Бедные люди”. А его “Двойник”? А знаменитые “Бесы”? Ведь “Бесы” и написаны были для того, чтобы очернить революцию, злобно и грязно изобразить людей революции преступниками, насильниками, убийцами; поднять на щит людей раздвоенных, предателей, провокаторов.
По Достоевскому, в каждом человеке сидит “бесовское”, “содомское” начало. И если человек – материалист, если он не верит в Бога, если он (о ужас) социалист, то бесовское начало в нем берет верх, и он становится преступником. Какая гнусная и подлая философия. Да и Раскольников – убийца – является порождением философии Достоевского. Ведь “Бесы” только по своей грязно-клеветнической форме отталкивали либералов. А философия в “Преступлении и наказании” по существу не лучше философии “Бесов”.
Горький не зря называл Достоевского “злым гением” русского народа. Правда, в лучших своих произведениях Достоевский с потрясающей силой показал участь униженных и оскорбленных, звериные нравы власть имущих. Но для чего? Для того, чтобы призвать униженных и оскорбленных к борьбе со злом, с насилием, тиранией? Нет, ничуть не бывало. Достоевский призывает к отказу от борьбы, к смирению, к покорности, к христианским добродетелям. Только это, по Достоевскому, и спасает Россию от катастрофы, которой он считал социализм.
А наши литераторы кропят творчество Достоевского розовой водицей и изображают его чуть ли не социалистом, который только и ждал Октябрьской революции. Но это же прямая фальсификация фактов. Разве не известно, что Достоевский всю жизнь каялся в своих “заблуждениях молодости” и замаливал своих грехи – участие в кружке Петрашевского? Чем замаливал? – поклепами на революцию, рьяной защитой монархии, церкви, всяческого мракобесия.
Товарищ Сталин сказал, что мы, конечно, не собираемся отказываться от Достоевского. Мы широко издавали и будем издавать его сочинения. Но наши литераторы, наша критика должны помочь читателям, особенно молодежи, правильно представлять себе, что такое Достоевский» [618] .
618
Шепилов Д. Непримкнувший. М., 2001. С. 93–94.
После войны Достоевского практически перестали печатать. Лишь со смертью Сталина его творчество постепенно вернулось к советскому читателю.
Заключение.
О воскрешении Григория Отрепьева в личине Генерального секретаря
В истории России лишь однажды случилось так, что на царском троне оказался человек, причастный к духовному сословию. Даже властный митрополит Филарет Романов вынужден был оставить мечту о светской власти и благословить на царство своего сына Михаила. Даже гордыня патриарха Никона, возмечтавшего диктовать свою волю государственной власти, была с легкостью усмирена царем Алексеем Михайловичем Тишайшим. Но однажды это все же произошло. Выходцем из церковного сословия был Григорий Отрепьев, он же царевич Дмитрий, он же Лжедмитрий I.
Сталин очень возмутился, когда в одном из первых проектов нового школьного учебника истории авторы, как бы сами сомневаясь в подлинном происхождении царевича, окрестили Лжедмитрия Дмитрием Названным [619] . Не важно, был ли он рожден Иваном Грозным или нет, важнее другое – Отрепьев действительно был беглым монахом. «Рано осиротев, – пишет академик С.Ф. Платонов, – он постригся в монахи и бродил по монастырям, пока не добрался до Москвы. Там он был принят в Чудов монастырь в Кремле и познакомился с московской жизнью». Бежав из Москвы в Польшу, он расстригся, объявил себя царевичем. Затем с помощью бояр, поляков и при поддержке московского люда занял престол. На троне, вопреки распространенному мнению, идущему от пушкинского «Бориса Годунова», он не вел себя как ставленник поляков; не принял сам и не навязывал москвичам католицизма, а, напротив, вел себя вполне патриотично и по-христиански, держал поляков-католиков на расстоянии и готовил поход на магометанский Крым. Любопытно и то, что, будучи воспитан монахами и сам до зрелых годов пребывавший в этом сане, он, как пишет Платонов, не любил обрядовую сторону жизни
619
Сталин И., Жданов А., Киров С. Замечания по поводу конспекта учебника по «Истории СССР» // Правда. 8 августа 1934.
620
Платонов С.Ф. Учебник русской истории. СПб., 2001. С. 147–150.
Никакой связи между Григорием Отрепьевым и Иосифом Джугашвили нет. Между ними вообще нет ничего общего, разве что и тот и другой были воспитанниками церкви, и тот и другой отреклись от нее, оба волею случайных обстоятельств и личных качеств достигли высшей государственной власти. А дальше их жизненные линии резко расходятся: прах Отрепьева развеян пушечным выстрелом над Красной площадью, а душа предана анафеме. Прах Сталина покоится с миром и почетом на той же площади у древних стен Кремля. И в другом, еще более важном их судьбы расходятся. Несмотря на то что Отрепьев был монахом, он даже не мечтал о том, чтобы сосредоточить в своих руках духовную и светскую власть одновременно. А вот Сталину это удалось вполне. Так что известное определение Маркса о «привычке» истории повторять всемирно-исторические события дважды, сначала в виде трагедии, а затем в виде фарса, в данном случае верно, но если его перевернуть наоборот. Фарсом выглядит мимолетное царствование расстриги Григория Отрепьева, а многолетней трагедией – правление бывшего ученика православной духовной семинарии Иосифа Сталина.
Если и было в Сталине что-то подлинное, свое, то это только то, что он получил в детстве от родителей, а главное – от семинарского, фактически монашеского образа жизни и воспитания. Хотим того или нет, но мы ничего не поймем ни в поворотах его политической биографии, ни тем более в сталинском и даже в постсталинском периоде истории страны, если не будем учитывать всегда скрыто присутствовавшего «православного» фактора. В его мышлении легко сочетались стереотипы грузинской народной культуры, поэзии, национальной литературы и истории с догмами православной церкви, с марксистскими конструкциями, с тюремной и подпольной политической романтикой, с великодержавием русской имперской истории и т. д. Но наиболее мощный, базовый пласт его душевно-интеллектуального содержания был все же заложен русской православной церковью. Точнее, он был заложен ее провинциальными учителями, официальными учебниками, столетними стереотипами, фобиями, обрядовостью и историческими традициями. Они заложили наиболее устойчивые структуры мышления, системы оценок и предпочтений. Стереотипы мышления наиболее достоверно выявляются в лексике. Сталинская же лексика, даже тщательно приглаженная и вычищенная в собрании сочинений, насыщена аллюзиями и прямыми цитатами из Священного Писания. Вот их небольшой перечень: «Раза два споткнешься, а там и привыкнешь самостоятельно шагать, как “Христос по воде”», «А вы сами разве не кричали: распни, распни большевика?», «Окружили мя тельцы мнози тучны», «Отделить овец от козлищ», «Нужно, чтобы дух интернационализма витал всегда над комсомолом» и т. д. и т. п. [621] Все его статьи, публичные речи, спонтанные высказывания в узком кругу буквально пересыпаны подобными парафразами и прямыми цитатами из Священного Писания. И даже ностальгическая любовь к церковному пению, которая преследовала его всю жизнь, была оттуда, из семинарской молодости. Молотов вспоминал: «Мы все трое были певчими в церкви. И Сталин, и Ворошилов, и я. В разных местах, конечно. Зато потом, уже в Политбюро, все мы трое пели: “Да исправится молитва Твоя…” – и так далее. Очень хорошая музыка – пение церковное» [622] . И все же, даже находясь в органичном для себя образе новоявленного «Учителя народов», он не имел ничего от подлинного, «Доброго Пастыря». Автор послесловия к одной из книг К. Маркса процитировал в 30-х годах эмоциональные строчки малоизвестного в России немецкого поэта XIX века:
621
Подробнее см.: Вайскопф М. Указ. соч. С. 156, 163.
622
Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым. С. 133.
...
Мы достаточно долго любили,
Мы хотим, наконец, ненавидеть.
Рервег
Сталин обвел их карандашом. «Русский инок», тщательно отмечавший в произведениях Толстого и Достоевского мысли о христианской деятельной любви к людям, включая врагов, в то же самое время, в те же самые годы и, может быть, в одни и те же часы и даже мгновения пылал самой темной злобой и ненавистью ко всем, даже к самым близким. Помните его: «Мягко забитый, злобно зацелованный»! Ведь и это написано в те же 30-е годы. Есть и совсем прямые высказывания о подлинном чувстве, доминировавшем в его огосударствленной душе. «Вы, г-н Уэллс, – заявил он писателю, – исходите, как видно, из предпосылки, что все люди добры. А я не забываю, что имеется много злых людей». Здесь-то он как раз не одинок. А вот как понять и как объяснить, каким образом в нем совмещалось чувство ненависти с пристальным интересом ко все покоряющей любви? Кого и когда он так долго любил, чтобы теперь так ласково ненавидеть?