Тайны Ракушечного пляжа
Шрифт:
— Бери на кухне, что захочешь. Я уже позавтракал, — прокричал Йенс.
На кухне не осталось никаких следов, подтверждающих, что он завтракал. Ни крошки, ни чайной ложечки. Сушилка для посуды была пуста, сухая раковина сверкала чистотой. Не удивительно, что, бродя по дому накануне, я решила, что он необитаем.
Я отрезала кусок от испеченного Йенсом хлеба и стала варить кофе.
На подоконнике все же лежала какая-то сложенная бумага. Я развернула ее. Это оказалась газетная вырезка. Заголовок гласил: «Найдена женщина, умершая двадцать четыре года назад», а чуть пониже — фотография валуна на Ракушечном
Накануне вечером я чуть было не поведала об этом происшествии Йенсу, но в последний момент остановилась. Женщина пропала в том же году, что и Майя. Неизвестно, хочет ли Йенс, чтобы ему напоминали об ее исчезновении. О тех кошмарных, жарких неделях. О чувстве отчужденности, возникшем, когда девочка вернулась. И вот теперь обнаруживают скелет на том же месте, где нашли и ее, — нет, говорить об этом явно не стоило. Но оказывается, Йенс прочел статью и, возможно, подумал о том же, что и я, раз уж он ее сохранил. Я сложила вырезку и положила обратно на подоконник.
Поев, я долила еще кофе и прямо с чашкой отправилась в гостиную. Утреннее солнце нарисовало на дощатом полу желтые прямоугольники. Я посмотрела на фьорд. Погода была по-прежнему прекрасной.
Я пошла в спальню, где работал Йенс. Опершись о косяк, я пила кофе и разглядывала его сзади, а он продолжал писать. Теперь на нем была клетчатая рубашка. Он опустил штору, чтобы яркое солнце не забивало свет экрана. Желтоватое вощеное полотно шторы, сквозь которое слабо просвечивало солнце, напомнило мне о скорбных неделях Майиного отсутствия. Я посмотрела на монитор, но со своего места не смогла разобрать ни слова.
— Какой ты трудолюбивый, — сказала я.
— Да. Но сейчас я, пожалуй, прервусь.
Йенс выключил компьютер и повернулся ко мне. Он снял очки, потер глаза и снова надел очки.
— Мне надо размяться. Не хочешь пройтись?
— Думаю, мне пора ехать домой, — ответила я.
— Неужели у тебя настолько срочные дела? Такая отличная погода. Как раз то, что надо для долгой, приятной прогулки.
Я заколебалась и посмотрела на него поверх края чашки. Мне вновь захотелось подойти и сдуть с его волос матовую пыль.
— Я бы хотел тебе за это время кое-что рассказать, — добавил он.
— О'кей.
На улице было хорошо, почти тепло. Мы шли в шерстяных свитерах, но без курток. Довольно скоро мы свернули с большой дороги на узкую тропинку. Между коричнево-розовыми кочками с увядшим вереском пауки сплели тысячи таких плотных сеточек, что казалось, будто ночью с неба спустилась одна огромная сеть, окутавшая всю местность. Всюду от легкого ветерка трепетали покрытые росой нити.
— Я все думаю о той твоей мечте, — сказал он, — чтобы оказалось, будто Оке и Карин отдали тебя в другую семью. Ты что, тут о чем-нибудь подобном слышала?
— Нет, — усмехнувшись, ответила я. — Не понимаю, почему ты так за это уцепился. Обычная фантазия подростка. Это не противоречит нормальному развитию. Ты что, не в курсе?
— Я расскажу, почему я спрашиваю. Примерно через год после папиной смерти со мной связалась Мона, его бывшая подруга. Она сказала, что у нее осталась рукопись, рассказ Оке о собственной жизни. Мона не знала, что с ней делать, и спросила, не нужна ли она мне. Я попросил ее переслать рукопись и получил по почте целый ящик бумаг. Оке явно намеревался вновь вернуться к творчеству. В ящике были наброски и разные записи, но очень отрывочные. Все это было совершенно непохоже на то, что он писал раньше. Гораздо более личное, как бы для внутреннего пользования. Стиль тоже совсем другой. Робкий и неуверенный. Мне очень любопытно, что бы из этого получилось, если бы он так не пил.
— Он что, писал роман? — поинтересовалась я.
— Трудно сказать. Там все бессистемно. Просто короткие записи на отдельных листках. Расплывчатые формулировки. Часть текстов напоминает стихи. Остальное ближе к прозе. Но все вертится вокруг одной и той же темы: ребенок, от которого отказались.
— Что еще за ребенок?
— Это меня как раз и интересует. Сначала мне казалось, что он думал о Майе. Ведь опека над ней досталась маме, которая отдавала все свои силы и время на то, чтобы обеспечить ей нормальную жизнь, а папа полностью потерял с ней контакт. Но там говорилось не о Майе. Я разложил все листки по полу, как будто из них можно было собрать мозаику. И мне стало ясно, что речь идет о ребенке с белой кожей. Там вообще очень много белого: белая кожа, белые халаты, белые стены, белый снег, белый пух.
Эти тексты пронизаны скорбью. Я почувствовал, что папа написал о том, о чем раньше никогда не рассказывал. О чем невозможно было говорить его обычным, прямолинейным языком. Все эти листочки, незаконченные предложения и перечеркивания свидетельствуют о том, что он искал новый способ выражения мысли.
Я позвонил Моне, но она не имела ни малейшего представления, о чем там идет речь. Папа никогда ей ничего не показывал, да и она не проявляла особого интереса. И он ни разу не говорил ей ни о каком ребенке.
Тогда я поехал к маме. Она в то время опять жила в Стокгольме, между Варбергом и переездом на Готланд. Но виделись мы редко. Она общалась только с друзьями из католического прихода. У нее была однокомнатная квартира, почти без мебели, только распятие на стене. Мы сидели на ее крохотной кухне и пили шиповниковый чай. Я рассказал ей о папиных листках и спросил, известно ли ей что-нибудь об отданном ребенке. И она сказала: «Да, конечно. Он имеет в виду Лену». Я спросил, кто такая Лена, и она ответила, словно говоря о чем-то обыденном: «Твоя сестра».
— Сестра? — переспросила я.
— Именно так она и сказала. Я знал, что она со странностями, замкнутая, задумчивая, религиозная и тому подобное, но в тот момент я решил, что все приобрело более серьезный оборот. Я подумал, что она сошла с ума. Но тут она мне все рассказала. Спокойно и отстраненно, словно речь шла не о ней самой, а о ком-то другом.
Йенс сделал паузу, остановился и стянул свитер. На солнце было жарко. Он набросил свитер на плечи и завязал спереди рукава. Я с нетерпением ждала продолжения.