Тайные милости. 17 левых сапог
Шрифт:
– А мальчик разве не ходит в детский сад?
– Кто же его у меня возьмет, люди годами стоят в очереди.
– Если разрешите, я что-нибудь придумаю, – неожиданно для самого себя сказал Георгий, – я позвоню вам в Госстрах.
– Но меня трудно застать.
– Хорошо, тогда позвоните мне. Через неделю. – Георгий записал телефон на клочке газеты. – Это прямой, минуя секретаршу. Всего хорошего. – И он вышел, даже не взглянув на Катю.
Она горько подумала, что не понравилась ему, а он не мог справиться с внезапно охватившей его юношеской робостью.
Поднявшись вверх, к мукомольному заводику, Георгий обернулся украдкой: Кати не было видно,
Вот так они познакомились с Катей во второй раз. Через неделю она позвонила ему. Он сообщил номер детского сада, назвал, к кому обратиться, пожелал ей и Сереже доброго здоровья. Он говорил с ней сухо и коротко, как будто выполнял чье-то поручение. Потом она позвонила ему во второй раз и с удивлением в голосе сказала, что Сережу приняли в детский сад. Она спрашивала, как ей благодарить его. Он буркнул в ответ что-то вроде «не стоит благодарности» и, как будто случайно, нажал на рычаг телефона, разъединил сам себя на полуслове.
Больше она не звонила, и он не знал, что с ней и как… И вот теперь он спешил к ней, почти бежал, не отдавая себе отчета, ни о чем не задумываясь, не разбирая дороги, не приглядываясь к многоликой приморской ночи, краски которой лежали так ярко, что даже не верилось в ее реальность. К счастью, переходя недалеко от вокзала железнодорожное полотно, он приостановился у рубинового огня семафора на стрелке, залюбовался его ликующим цветом, и это спасло ему жизнь: вдруг выскочили из-за домов и деревьев встречные поезда, и он застыл, словно приклеенный, на узкой полосе щебенки, между двумя колеями – между двумя жутко летящими друг мимо друга железными стенами. Один поезд был товарный, другой – пассажирский. В пассажирском все окна мелькали черные, только ударил по глазам свет из вагона-ресторана, где, верно, подсчитывали в этот час выручку или мыли посуду. Товарняк был сборный – порожние нефтяные цистерны, груженные песком открытые платформы, белые вагоны холодильников, от которых веяло чем-то мрачно-окончательным, безнадежным. Из-под гудящих колес били мощные вихревые потоки мазутного ветра, гремело и лязгало со всех сторон, больно рябило в глазах: казалось, вот-вот стукнет какой-нибудь железякой и – прощай молодость!
«Если поезда не остановятся, то с Катей все будет хорошо», – загадал Георгий. И они не остановились, просвистели в разные стороны, вдруг вернув ему, оглушенному, тишину и жизнь во всей прелести, со всеми красками южной ночи, с зеркальным блеском застывшего в безветрии моря. Он так обрадовался свободе! Вздохнул всей грудью – до боли – и побежал, подпрыгивая, как мальчишка, к морю по тропинке среди сухих кустов вереска, усыпанных белеющими в ночи улитками. Побежал к крытым толем кособоким домишкам самовольщиков, к ее ладному домику с веселой цинковой трубой.
А вот и Лермонтова, 25, берег моря.
«Все спят. Но почему? Они-то пусть, но почему спит Катя?» Георгий остановился перевести дыхание у мусорной кучи, которая насыпалась здесь навалом, в виде Большого Кавказского хребта, и показалась ему прекрасной! Он смотрел на ее хижину, не отрывая глаз, и думал, что надо бы подойти к ней со стороны моря, со стороны окошка и… постучаться… тихо-тихо. Едва он на это решился и сделал свой первый шаг, как дверь хижины отворилась и на порог вышла Катя с помойным ведром в руке. Увидев, что кто-то стоит у мусорки, она замешкалась, а потом решительно двинулась
– Вы кого ищете? – спросила Катя миролюбиво своим певучим, нежным голосом, подходя к куче, выплескивая из ведра и все еще не узнавая Георгия.
– Вас…
– Меня? – переспросила она холодно. – Ошиблись адресом. – И тут вгляделась и узнала Георгия. – Господи! Долго будете жить!
– Почему?
– Так. Примета есть. – Катя машинально запахнула на груди халатик.
Полная золотая луна ровно горела в синем небе уже не над горой, как в тот час, когда они расстались с Али, а где-то над портом, у маяка, полосующего белым лучом светлое море. На крышах кособоких домишек серебрился толь, а цинковая труба на Катином домике была похожа на трубу перископа, вынырнувшую из житейского океана.
Катя хотела поблагодарить его за то, что устроил Сережу в детский сад, но почувствовала, что если она это скажет, то все испортит, все пойдет по-другому. Она видела, что он сильно пьян, но это не отвращало ее, а побуждало к жалости – ей так хотелось приласкать, приголубить его, будто маленького. Она обрадовалась, увидев, что штаны у Георгия в известке, щека в мазуте, и, как-то получилось само собой, взяла его за руку:
– Пойдемте, вам нужно вычистить брюки, куда в таком виде!
Он подчинился ей с восторгом, какого не испытывал уже много лет, не отпустил ее руки, держал крепко, как держат, наверное, руку еще незнакомого поводыря, и шел за ней незрячий до самой хижины. Едва перешагнули порог и Катя поставила ведро, чтобы притянуть дверь, Георгий обнял ее, ожидая со страхом, что будет… и она прижалась к нему покорно, нежно податливым под халатом, свободным от прочей одежды телом.
В каморке было полутемно, прикрученная пятилинейная керосиновая лампа бросала желтый кружок на покрытый цветастой клеенкой стол: у Кати еще не было электричества – не сразу Москва строилась. В деревянной кроватке спал Сережа, вытянув одну и прижав к подбородку другую ногу: бежал куда-то изо всех сил. Глянцевито поблескивало выходившее к морю оконце. Катя жадно задула лампу, и мир погрузился в мучительную, прекрасную тьму.
А ветерок ласково дул в окошко с крохотной форточкой, а полуоткрытая дверь, чуть поскрипывая, скребла по песку, а по насыпи все гремели поезда, а от мусорной кучи остро пахло ржавой селедкой…
– Господи, откуда ты взялся! Господи, за что мне такое счастье! – бормотала она, теряя от сладости волю, и эти ее слова удесятеряли его силы.
Еще никогда в жизни ему не было так хорошо, он и не знал, что это бывает так слиянно, так пронзительно и чисто. Ему было так хорошо, так сладостно-жутко, что хмель выветрился из головы, во всяком случае так ему показалось, когда он лежал притихший и потрясенный на жесткой старой кровати, где вместо сетки были подложены доски, другой у Кати не было – не сразу Москва строилась.
Он лежал не шелохнувшись, боясь дышать, боясь спугнуть свою нечаянную радость. Скоро он различил привыкшими к темноте глазами, что с потолка смотрят на него официальные лица, карикатурные рожи империалистов, столбцы политической хроники, подвалы и полуподвалы статей на внутренние темы, – словом, весь еще недавний мир в его газетной интерпретации. Когда он строил свой дачный домик, то поступил точно так же: сначала оклеил потолок газетами, а уж потом белой бумагой.
– Теперь ты меня бросишь? – тихо сказала Катя.