Тайный воин
Шрифт:
Ворон почувствовал, что увлёкся. Сам он ни разу подобного не сочинял, уже хотелось попробовать.
Вот гудошник закрыл рот, стал оглядываться на занавесь – тоже лоскутную, пёструю, яркую, видимую издалека. Брекала всё никак себя не оказывал, отзываясь на оклики невнятным ворчанием и сотрясением загородки.
– Давай
– Что стряпаешь? Людей томишь!
– Уйдём сейчас других игрецов слушать!
– Куда глядишь, понукалка? Понукай себе!
Из-за цветной преграды раздался уже знакомый голос, громкий, гнусавый.
– Боюсь выходить! – пропищал он. – Злые вы, побьёте Тарашечку!
Начались смешки.
– Это он Люторада пасётся!
Молодой жрец, было дело, пытался порвать занавесь, разметать кукол. Скоморошню сообща отстояли, но любимец позорян так легко обиды не отпускал.
– Нету, нету Люторада! – закричали с разных сторон. – А придёт, путь покажем!
– Выходи, Тарашечка, не бойся!
Над занавесью возникла рука. Не просто так возникла, конечно. Одетая в вязаную пятерчатку, она зашевелилась, прошлась пальцами по верхней досочке, сложилась, к восторгу позорян, непристойным кукишем – и пропала. Ворон смотрел взабыль, ждал, что будет.
Гудошник опустил лучок, обернулся к занавеси, окликнул:
– Эй, Тарашечка! Где гулял нынче, что видел?
– Ходил тишком, разжился горшком, – прозвучало в ответ.
Вновь возникла рука. Выставила на занавесь маленький, с кулак, повитый тряпкой горшочек.
Позоряне стали смеяться, больше впрок, предвкушая.
– Расскажешь, Тарашечка, как дело было? – спросил понукалка.
– Всё как есть представлю, народ позабавлю!
Гудилы вновь заиграли. Ловкие руки взмахнули над краем занавеси платком. Сдёрнули – на полочке осталась сидеть старуха. Неопрятная и вдобавок простоволосая. Рубаха, лапотки, шугаёк… белёная понёва с едва намеченной клеткой. Не то вылинявшая, не то вовсе белым по белому. Старуха дремала, опустив кудельную голову, сложив на коленях несоразмерно крупные, набитые ветошью руки. Гудилы завели колыбельную. Расхлябанную, дурную. Такую спела бы чужому дитяти нерадивая и подвыпившая кормилица. Народ снова начал смеяться.
Старуха вскинулась. Ворон чуть не отшатнулся. У пятерушки было лицо! Таких кукол дикомыт никогда раньше не видел. У тех, что творили на Коновом Вене, лица всегда делались лишёнными черт. А эта!.. Носатая, с единственным зубом во рту! И глаза – выпученные, свирепые!
Вот это страшилище! Такую на полицу у святого угла не посадишь. Подавно дитятку не вручишь…
Ворон опять вздрогнул. Старуха зашевелилась. Подозрительно повела носом, ухватила тряпичными лапами драгоценный горшок…
Дикомыт с усилием унял прохватившую было дрожь. Куклы назывались пятерушками оттого, что каждую водила пятерня, продетая снизу. Ловкий скоморох создавал лишь подобие жизни, но до чего убедительное!
– Тихо, желанные! – рявкнул гудошник. – Кто бабку разбудит, долго жалеть будет!
Колыбельная продолжала звучать. Старуха вновь принялась клевать носом. Сняла одну руку с колен, сонно почесала ляжку. От движения, как за нитку вздёрнутый, задрался подол, явив неожиданно пухлую, румяную ногу. Люди захохотали, стали показывать пальцами, лупить друг дружку по спинам. Ворон закрыл рот, опамятовался и понял, кого представляла старуха. Вернее – Кого.
Понукалке пришлось снова утихомиривать общество:
– Дайте бабушке поспать, а мы будем продолжать!
Под восторги всей площади над занавесью поднялась ещё одна кукла. Наконец-то явился неизменный предводитель скоморошин Брекалы – Тарашечка.
– Что в горшке злодейка прячет, кашу с маслом, не иначе! – пропищал голос.
Тарашечка красовался очень яркой рубахой, зелёной в жёлтый горох, и колпаком под стать. У него тоже было лицо. С длинным носом и красногубым ртом, застывшим в глумливой, хищной улыбке. Он стал подкрадываться к добыче, потешно приседая и прячась всякий раз, когда просыпалась старуха. А та, под общий стон позорян, всё теребила подол то справа, то слева.
Покража у Тарашечки очень долго не ладилась. Он высовывался и пропадал, заходил то с одной, то с другой стороны…
Увлёкшийся народ кричал ему:
– Обойди её!.. Обойди!
Иные даже показывали руками, как это можно было проделать.
Тарашечка повернулся к советчикам, поблагодарил за подсказку, даже поклонился, мотнув длинным хвостом колпака. Снова подобрался к старухе, дёрнул за рукав. А когда та оглянулась – вынырнул позади, ловко сцапал горшок, да и был таков.
Зычно взревел рожок, загремел бубен.
Ах ты, жадная хозяйка! Нас теперь поди поймай-ка!Пятерушки несколько раз промчались вдоль занавеси, радуя позорян: проворный Тарашечка с горшком – и всклокоченная карга, бессильная его изловить. Она то и дело спотыкалась, падала, с каждым разом всё непристойнее и смешнее. Гудильщики вели разудалую плясовую.
Народ топал и хлопал, Ворон почти решил, что сейчас действо закончится, но какое! Рожок вскрикнул и пугливо замолк. Хрипловатый голос гудка съехал так, словно кому-то дали под дых, и лишь бубен продолжал зловеще гудеть. На пути Тарашечки выросли двое стражников – синие кафтаны, зубастые жестокие рожи. Воришка так в них и влетел. Согнулся, замер, обречённо свесив колпак. Выскочила старуха, принялась махать руками, изобличать.
Ах ты, пакости мешок! Отдавай-ка мой горшок! В чём варить я буду щи? Догоняй, лови, тащи!Ворон уже ждал: сейчас снова не обойдётся без падения и задранного подола. Он вдруг представил, как в следующий торговый день на его месте в толпе будет стоять Ветер. Стоять, сжимая под плащом не знающий промаха самострел… Потому что нельзя похабничать над Матерью, нельзя срамословить и хохотать, вышучивая Её гнев. Ибо родимой, наказавшей дитя, во сто крат больней, чем настёганному!