Театр в квадрате обстрела
Шрифт:
Планы Акимова осуществились. Премьера спектакля «Питомцы славы» состоялась 7 ноября сорок первого года. Шуру Азарову играла Е. Юнгер, Кутузова — И. Смысловский, Ржевского — Б. Тенин. Первую блокадную годовщину Октября, один из трагичнейших моментов в истории блокады, Театр комедии отметил поэтичным, веселым и патриотическим спектаклем.
Ленинградское радио 7 ноября не транслировало этого спектакля — такие продолжительные передачи были тогда невозможны. Но уличные репродукторы разносили по городу мелодии Чайковского, толстовские периоды романа «Война и мир», строфы Пушкина. Когда чтец произнес в микрофон: «Да здравствуют музы, да здравствует разум…» — по городу ударили дальнобойные орудия фашистов. Это был прямой поединок. И репродукторы уверенно возразили пушкам.
В одном
А вскоре в ленинградских репродукторах зазвучали строки толстовского романа, прочитанные Юрием Владимировичем Толубеевым. «Я теперь отправляюсь на войну, на величайшую войну, какая только бывала…» — говорил князь Андрей.
Однажды холодным вечером сорок первого года возле уличных репродукторов собрались толпы людей. Нет, то звучала не экстренная сводка Советского Информбюро, не призыв штаба обороны города. Передавали очерк Льва Толстого «Севастополь в декабре месяце» — рассказ о стойкости четвертого бастиона в дни обороны Севастополя в 1854 году.
«Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитросплетенных траншей, мин и орудий, одних на других, из которых вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя… Из-за креста, из-за названия, из-за угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине…»
Четвертый бастион — тот же осажденный Ленинград. Это понимал в толпе каждый. На улицах Ленинграда стало тише обычного. Люди слушали радио. Они не думали сейчас об отзвуках истории и поднимающей силе искусства.
Держись, братишка, родной, держись, Севастополь!..
Говорит Ленинград!
«Радиохроника» шла в эфир вечером, в конце программы, перед тем, как застучать метроному. Мысли, чувства, впечатления, высказанные голосом «Радиохроники», оставались с людьми на всю долгую, тревожную блокадную ночь. И чувства эти становились чем-то более ярким, чем слабый огонек коптилки, не умевший разгонять тьму.
Первая блокадная зима брала свое. Связь с Москвой по проводам прервалась. Мощные радиостанции эвакуировались из столицы. Гитлеровцы создавали вокруг Ленинграда искусственные помехи в эфире. Район Радиокомитета на углу Манежной площади и Малой Садовой (тогда — улица Пролеткульта) усиленно бомбился. Немецкая пропаганда хвастливо заявляла, что ленинградское радио подавлено.
И ленинградское радио должно было заявить о себе на весь мир. Еще 6 сентября сорок первого года состоялась первая передача из осажденного города. Ее транслировали самые мощные радиостанции центрального вещания. Репродукторы донесли голос Ленинграда не только до Красной площади, но и до площадей Европы и Америки. Люди на разных континентах слушали младшего сержанта Красной Армии Громова, который говорил: «Мы защищаем город, где трудились на пользу всему человечеству Пушкин, Гоголь, Некрасов, Чайковский, Горький».
Такие передачи транслировались теперь почти ежедневно. Их каждый раз отмечала газета «Правда». На голос Ленинграда откликнулся Лондон. Солдаты, моряки, летчики, рабочие британской столицы в специальной ответной передаче желали ленинградцам мужества и стойкости.
Несколько позднее в Ленинграде построили мощную радиостанцию. Ее антенну в часы вещания поднимали на аэростате, а затем снова опускали, чтобы вражеская авиация не смогла обнаружить ее. Передачи на страну стали регулярными.
Они требовали от сотрудников радио величайших усилий. Перед войной здесь работали сотни людей — редакторы, дикторы, актеры, режиссеры, музыканты, артисты хора, инженерно-технические работники. Более половины из них погибло в дни блокады. Но и те, что жили, — жили по иному календарю.
В Доме радио голодали, как и во всех других домах Ленинграда. Писатель Лев Успенский, выступая в одной из студий радиокомитета, нашел странный деревянный предмет — нечто вроде граблей без зубьев на короткой ручке — большая деревянная буква «Т». Один из дикторов объяснил: «Утром просыпаешься и первое, о чем думаешь, это о том, что сегодня у тебя не хватит сил читать. Но ты должен читать! Потому что в тысячах квартир ждут твоего голоса. Потому что ты должен им сообщить, что мы отбили у врага еще один город. Потому что эта весть придаст им силы — твой голос может спасти их!» И диктор садился за пульт, устанавливал перед собой эту деревянную подпорку и, навалившись на нее грудью, чтобы не упасть, твердым голосом начинал передачу: «Внимание! Говорит Ленинград! Говорит Ленинград!»
Дом радио стал «объектом», и его сотрудники жили здесь на казарменном положении. Оно оказалось лучше домашнего: там — запустение, ледяной ветер врывается в пустые проемы выбитых окон, здесь — люди, товарищи, коллектив; да и ходить из дома и домой сил уже не было.
Те, кто побывал в Доме радио той порой, не забудут его. «На площадке четвертого этажа брезжил слабый свет, светилось толстое в разводах матовое стекло входной двери, — писал в романе «Дом и корабль» Александр Крон. — То, что открылось Мите за дверью, весьма напоминало цыганский табор, раскинувший свои шатры в главном операционном зале крупного банка. Койки и раскладушки стояли вперемежку с конторскими столами и картотечными ящиками. Повсюду кипы скоросшивателей и горы газетных подшивок, среди этого разгрома два десятка мужчин и женщин заняты кто чем: паренек с падающим на лоб чубом склонился над столом и торопливо пишет, пожилая женщина с заплаканным лицом стучит на машинке, кто-то спит, укрывшись ватником, видны только вылезающие из рваных носков голые пятки, а в ногах у спящего лежит, свернувшись калачиком, девочка лет пяти и возится с куклой. Наибольшее оживление вблизи от огня. Две раскаленные докрасна времянки установлены посередине зала; здесь кипятят воду и разогревают еду. Худенькая девушка, весь костюм которой состоял из белого лифчика и стеганых армейских штанов, мыла в окоренке длинные волосы, другая — стриженая блондинка — читала сидящим вокруг нее женщинам стихи, вероятно, свои. Она слегка грассировала, лицо у нее было задорное и страдальческое…» В облике «стриженой блондинки», читающей стихи, легко узнать Ольгу Берггольц.
В самые тяжелые дни микрофон устанавливался в этом же зале. По крайней мере, не приходилось совершать длинного пути по лестницам семиэтажного здания (посторонние, негромкие шумы тогдашние микрофоны все равно не улавливали). В студиях дело обстояло еще хуже. Хор радиокомитета нередко пел при лучине, это напоминало средневековую мистерию. Однажды, во время исполнения сцен из «Пиковой дамы», прорвало трубы и студию залило водой. Но певцы и музыканты работали и стоя в воде.
И вот наступило несколько страшных дней, когда радио Ленинграда замолчало — прервалась подача энергии. Теперь голодали не только люди — голодали репродукторы. Иссяк и их источник питания. Не стучал даже метроном. Мертвая тишина завладела домами, улицами, городом. Люди, действительно ждавшие голоса радио, как хлеба, теперь из последних сил шли со всего города в радиокомитет, чтобы узнать, что случилось, чтобы не оставаться одним в звенящей тишине. Им было все равно, зазвучит ли в динамиках оркестр, застучит ли метроном, заговорит ли актер или диктор: они жаждали самих звуков, звуков продолжающейся жизни. Люди просили: что угодно, как угодно, пусть нет хлеба и воды, пусть условия нечеловеческие, только надо, чтобы работало радио! Без него жизнь останавливается. Этого допускать нельзя!