Театральное эхо
Шрифт:
Я хотел знать, я заранее любил всякую подробность его жизни, всякую мелочь, какая его касалась. Но было тут одно странное исключение. Пристрастный ко всему, что с ним связано, я определенно недолюбливал его жену Книппер-Чехову. Как это она не бросила театр, не осталась с ним, когда он задыхался на своем «Чертовом острове», в «парикмахерском городе», постылой Ялте! С недобрым удовлетворением я отмечал про себя в его письмах, таких личных и нежно-шутливых, словечки – «актрисулька», «змея», «сентиментальная немка», обращенные к Книппер. Нет, не пара ему эта холодная особа, не решившаяся принести в жертву больному Чехову свой сценический успех, – таково было расхожее мнение, и я охотно ему покорился.
Литератор А. Б. Дерман, опубликовавший еще в З0-е годы в двух плотных зелененьких томиках
А все же это было чудо: в одно время с нами, в одном городе и даже в том же доме, где я жил в раннем детстве, жила вдова Чехова – это не могло не будоражить воображение.
Когда целое поколение сменяется и уходит, оно еще оставляет нам на какой-то срок своих одиноких часовых, последних вестников прошлого, способных донести до нас дыхание былой эпохи. И внезапное пересечение их с нашей жизнью поражает, как весть с иной планеты.
Таков был, к слову сказать, Владимир Иванович Немирович-Данченко. Дожив до весьма почтенного возраста и до последнего дня не оставляя работу в театре, он любил изумлять молодых актеров упоминаниями о коротком знакомстве со знаменитыми людьми прошлого века. Репетиции новой пьесы классического репертуара он непременно начинал с застольной беседы об изображенной в ней эпохе и привычно вворачивал словцо о своих встречах с автором. Не удивительно, что он говорил: «Когда я убедил Антона Павловича вернуться к драматургии и он отдал мне “Чайку”…» Или: «Когда я ездил ко Льву Николаевичу в Ясную беседовать о “Живом трупе”…»
Для него это были писатели-современники. Но однажды, по живому преданию, начав репетиции «Грозы», он заявил, держа по обыкновению подбородок чуть вверх и правой рукой оглаживая снизу аккуратную седую лопатку бороды: «Когда я встретился с Александром Николаевичем на премьере “Бесприданницы”, он сказал мне в антракте…» Слушавшие переглянулись. Кое у кого сверкнули в глазах иронические искорки. Однако, разойдясь по домам, любопытствующие могли проверить у знатоков: в самом деле выходило, что в 1878 году молодой театральный обозреватель, выступавший в журнале «Будильник» под псевдонимом Кикс, был на этой премьере и даже написал о ней рецензию.
В театре всегда водились пересмешники, знавшие за Владимиром Ивановичем невинную склонность к эффекту личных воспоминаний. И когда была объявлена застольная беседа о пьесе Булгакова «Последние дни» («Пушкин»), они уже заранее потирали руки, понимая, что вряд ли «старику» на этот раз – дело было в 1943 году! – удастся рассказать что-нибудь неотразимо подлинное из личных встреч с Александром Сергеевичем и людьми его круга. Каково же было изумление присутствующих, когда Владимир Иванович, привычным жестом поглаживая снизу бородку, начал: «Когда я в последний раз виделся с Дантесом…» Кто-то из присутствующих охнул и поперхнулся, другие едва удержались на своих стульях: «старик» явно перехватил… Но Владимир Иванович невозмутимо продолжал рассказ. Занялись потом подсчетами лет, сопоставлением фактов и поняли, что Немирович-Данченко нимало не преувеличил: в конце 80-х годов на набережной средиземноморского курорта в Ницце или Биаррице он мог встретить щеголеватого седого француза, отставного сенатора эпохи империи – это был убийца Пушкина.
Для людей моего поколения Чехов был такой же давней литературной легендой, как для слушателей Немировича-Данченко люди пушкинского круга. И тем удивительнее было думать, что я мог бы познакомиться и говорить с его женой.
Да мы, кажется, уже и были знакомы. Следуя манере завзятых мемуаристов, упомяну, что смутно помню встречи во дворе огромного серого дома в Глинищевском переулке, после названном улицей Немировича-Данченко, с двумя коричневыми коротконогими таксами, которых прогуливала дама в светло-сером костюме и широкополой шляпе. Такс этих звали Бром и Хина. Ольга Леонардовна сохранила им имена, придуманные Чеховым для давних их предшественников. Впрочем, я был тогда в том возрасте, когда больше интересуются собаками, чем их хозяевами, и смотрел не вверх, а вниз от поводка.
Прошло немало лет, и вот уже в 1955 году, кончая университет и только что защитив дипломную работу (конечно, о Чехове!), я получил более серьезный случай познакомиться с Ольгой Леонардовной. Как актрису я успел видеть ее на сцене лишь в одной роли – графини Чарской в «Воскресении», но до сих пор помню каждую интонацию в добродушно-кокетливой воркотне, какой старуха-аристократка встречала Нехлюдова: «Ужасный оболтус, но я тебя именно за это люблю, что ты такой ужасный оболтус…» Раневской в «Вишневом саде» я ее уже на сцене не застал. Зато раз пять посмотрел документальный фильм, где был снят эпизод ее объяснения с Петей Трофимовым («В ваши годы не иметь любовницы!») – и с тех пор иной Раневской не мог себе представить. Что там говорить – изящная правда ее игры, острота актерского рисунка и вместе с тем тонкий вкус и такт во всех подробностях роли заставляли восхищаться актрисой Книппер. Но не помирили меня с ней как с женой Чехова. Впрочем, мы все отважны и резки в осуждениях издалека. Говоря откровенно, я мог бы лишь мечтать о случае познакомиться и говорить с нею: быть может, тогда, черт возьми, я мог бы лучше понять жизненный выбор Чехова?
Итак, осенью 1955 года я оказался приглашенным на семейный ужин к актрисе Художественного театра Кире Головко. Ее муж, известный моряк, командовавший тогда Балтийским флотом, Арсений Григорьевич Головко, только что прилетел с Балтики и привез самолетом какие-то огромные, неправдоподобно пышные охапки цветов – георгинов, астр, гладиолусов. Квартира напоминала оранжерею. Все вазы в доме были заняты, а цветы еще теснились в огромном эмалированном ведре – некуда было ставить. За ужином так повернулся разговор, что вспомнили Ольгу Леонардовну: она с редким благожелательством относилась к хозяйке дома, которую в 1940 году принимала в театр, была знакома и с Головко. «Надо послать цветы Ольге Леонардовне, – решил вдруг адмирал. – Сейчас же, а то до завтра завянут». И вдруг сообразил с досадой: «Эх, машину-то я отослал». И тут вызвался я: съезжу на такси, отдам цветы и к чаю вернусь.
Стали тотчас собирать букет, какой-то ворох роскошных цветов, которые я, прижав к груди, едва втиснул за собою на заднее сиденье «Победы» в шашечках.
На четвертом этаже знакомого дома с мраморными порталами на улице Немировича-Данченко я застыл перед дверью с колотящимся сердцем. Цветы, которые едва удавалось удерживать двумя руками, сцепленными колесом перед собою, сыпались на пол при каждом движении. Да и сама миссия, с которой я так поспешно вызвался ехать, теперь меня изрядно смущала. Что я должен сказать? Как назвать себя? Остаться, если пригласят, или тут же уйти?
«Кто там?» – послышалось за дверью. Я молчал, не зная, как назваться. «Кто там?» – повторили второй раз. «Откройте!» – сказал я хриплым и отрывистым от волнения голосом. После долгой паузы дверь отворилась.
Теперь вообразите изумление Софьи Ивановны, постоянной компаньонки и домоправительницы Ольги Леонардовны, когда, открыв дверь, она увидела, как на нее безмолвно движется гора цветов. Человека не было видно за ними, цветы несли ноги, и лишь когда она испуганно отступила, а я занял площадку в прихожей, мне удалось высунуть лицо из-за пышных шапок георгинов и произнести оробело: «Могу я видеть Ольгу Леонардовну?» К этому времени Софья Ивановна оправилась от шока и, поскольку я продолжал двигаться вперед, загородила обеими руками вход в комнату, за стеклянными дверьми которой слышны были голоса, звуки рояля. «Ольга Леонардовна занята. Вы кто такой?» – «Вот… цветы», – сказал я потерянно, не зная, куда их девать. «Наверное, я кажусь ей Раскольниковым», – подумал я с испорченностью молодого филолога, голова которого до краев забита литературными ассоциациями. «Кто вы такой, вас спрашиваю?» – настаивала между тем Софья Ивановна довольно сурово. «От Головко», – выдавил я из себя, переминаясь с ноги на ногу. И тут же вспомнил: «От Бурдье» – реплику несчастного посыльного в «Плодах просвещения», мнущегося в прихожей у Звездинцевых…