Темное прошлое человека будущего
Шрифт:
Ирина показывает мне кофту и бусы на некричевой квартире, снег в окне у нее за спиной… задев локтем дверную ручку, бьет в отместку ногой мою дверь… подняв голую руку, разглядывает браслет старухи костюмерши… Затяжной немецкий дождь за окнами кафе. Велосипедисты проезжают в непромокаемых накидках, мокрые красные руки на руле… Охота им колесить в такой ливень… Еще одно темное, пожалуйста…
На трезвую голову я не мог смириться с приблизительностью памяти, с тем, что она мне, в сущности, не подчинялась, вспоминая то, что вспоминалось, а не то, что хотелось мне, и никогда не достигая точности, в которой я нуждался,- точности прикосновения.
Ирининых слов, сказанных при той или другой встрече, а если какие-то фразы все же всплывали в сознании, то мне не хватало интонации, выражения произносящего их лица. Без этого они оставались, как подписи к кадрам немого кино. "Я их всех зову семёнами ". "Почему ты надо мной смеешься?" "Некрич сказал, что я погибну при взрыве ". "Мне себя не жалко, на мне все как на кошке заживает ". "Теперь тут все мое. Я у себя дома ". "Проще смерти и быть ничего не может… " Память и была немым кино, чередой беззвучных картинок с подписями, не хватало только тапера. Некрич ссутулился над пианино в дальнем углу кафе, видимый со спины, едва различимый в полутемном помещении (на самом деле, конечно, просто кто-то лишь немного на него похожий), открыл крышку и заиграл тот самый вальс, сочиненный не то его дедом в перерывах между заседаниями одесского расстрельного трибунала, не то соседом снизу Иннокентием
Львовичем, теперь уже не имело никакого значения, кем именно, вальс был до слез хорош… Ирина записывает мой телефон на ладони… накрывает рукой мои пальцы на своем шраме… задумывается на постели с колготками, надетыми на одну ногу… задерживает, поправляя волосы, пальцы у виска… прижимается щекой к стеклу… Дождь на улице не кончался, Некрич играл в почти пустом кафе как будто для самого себя. Закончив, он поднялся и, с каждым шагом увеличивая степень своей реальности, прошел через зал ко мне.
– Привет, – сказал он и присел на край стула, как будто не решаясь претендовать на большее место в действительности.
– Привет, – я ответил. – Ты что, живой?
– Как видишь. Может, хочешь потрогать?
Я потрогал его за протянутую руку.
К этому моменту я был уже слишком пьян, чтобы удивиться по-настоящему. Удивление осталось поверхностным, а в глубине возникла смутная мысль, что в этой малопонятной мне стране все возможно, и те, кто умер там, каким-то образом продолжают жить тут…
– Откуда ты взялся? – спросил я, чувствуя за собой право несомненно живого не церемониться с тем, кого своими глазами видел накрытым с головой на носилках. – Тебя что, взрывной волной сюда выбросило?
– Типа того. Смотри… точнее, слушай. – Некрич выставил левую ногу из-под стола, закатал брючину выше колена и покачал в воздухе черным ботинком: коленная чашечка издала отчетливый железный скрип. Затем он подвигал правым плечом, и я расслышал металлическое пощелкиванье. – У меня половина суставов искусственные. Меня врачи по частям собрали. Я как с самолета сошел, так сразу и слег в больницу. Так что мне тоже досталось, но ничего, уцелел, как видишь. Ты же понимаешь, что если был хоть один шанс уцелеть, то этот шанс мой.
"Почему?! – подумал я.- Почему твой, а не ее?! "
– Это что! Я тут недавно в газете прочел, как самолет упал, все пассажиры вдребезги, а единственному ребенку на борту хоть бы хны. – Некрич, как всегда, испытывал потребность доказывать правдоподобность своих слов и самого себя.- Все потому, что ребенок! Девочка. Даже не ушиблась. А у меня, видишь, – он открыл рот и постучал себя ногтем по зубам, – две трети зубов новые. Зато из лучших материалов, я ими железо перегрызать могу!
Он схватил было и потянул в рот, чтобы продемонстрировать, что не хвастает, мою шариковую ручку с железным корпусом, но в последний момент я успел ее вырвать.
– Не надо, я тебе и так верю, ты же знаешь. Кого же я тогда на носилках под простыней видел?
– Иннокентия Львовича, соседа снизу. Я потом у другого соседа узнал.
– А-а… Дремучий лес Пицунды. – Я вспомнил последний рассказ старика.
– Не суждено ему было своей смерти дождаться… Еще Ирину, наверное, видел… – несмело добавил Некрич.
– Да.
Он отвел глаза, поерзал на стуле, сдвинувшись на самый его краешек, провел пальцем по ободу пивного стакана, подобрал – аккуратист – скорлупку от фисташки и положил в пепельницу.
– Но мы-то с тобой, – он посмотрел на меня заговорщицки, как смотрят на соучастника, – мы-то живы! – И прищелкнул правым плечом.
Мне был понятен его взгляд, хоть я и не хотел бы, чтобы он был мне понятен.
Мне вдруг сделалось пронзительно ясно: он не просто жив, а жив так, что по сравнению с ним я только смутно догадываюсь, что это значит: быть живым! Во мне лишь изредка прорывалось на поверхность это скрытое под привычкой к жизни чувство сладкого ужаса, которое стараешься подавить как можно быстрее, точно проглатываешь обжигающую рот замороженную ягоду, соскальзывающую вниз по пищеводу гаснущим очагом холода, словно высвечивающим изнутри все твои судорожно сжимающиеся кишки: " Мы-то живы! "
Жизнь в исполнении Некрича была нечистой тайной, которую нужно было тем более скрывать, что она находилась у всех на виду и была всем доступна, только руку протяни. Секрет его неуязвимости состоял, может быть, еще и в том, что он начисто лишен был привычки к жизни, никогда ее не имел, всегда и везде воспринимал сам факт своего существования как нарушение общего закона, исключение из всех правил… Он сидел передо мной, глядя в сторону, скромно так улыбаясь, одним своим ненавязчивым – по-прежнему на краю стула – присутствием если не перечеркивая полностью, то делая безнадежно устаревшим все, написанное о нем в почти уже законченной рукописи на столе между нами. Живехонький…
– А здесь ты что делаешь? – спросил я, имея в виду кафе.
– Играю по пятницам и выходным, подрабатываю. Сегодня в виде исключения договорился на четверг, завтра мне в другом месте нужно быть, Ульрих подкинул работенку… Помнишь Ульриха?
– Специалист по рекламе? Помню, помню… Куда ж он тебя устроил?
– Пока не скажу, если все получится, через неделю сам увидишь.
Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! Спасибо немчуре, не дал пропасть. А то я совсем уже загибался. Я ведь почти все деньги на лечение ухнул, оно здесь неимоверно дорогое. Ободрали меня как липку, из больницы я вышел без гроша. Кем только ни вкалывал: и на фабрике, и в магазине, и афиши расклеивал, и объявления разносил… И такая меня тоска от этой работы поедом ела, ты и вообразить себе не можешь! Гнали меня отовсюду, а я каждый раз, когда меня увольняли, думал про себя: ничего, зато мы вас в войну отодрали как сидорову козу! И надо будет, еще выдерем! Да!