Тень евнуха
Шрифт:
Пробило двенадцать, и Микель пошел, согласно полученным инструкциям, к переулку Доминго. Да: посреди пустынной улочки стояла сильно потрепанная «веспа». Он вставил в зажигание ключ, который дала ему Берта, и мотороллер завелся, а я с каждым разом все больше изумлялся способностям Берты и все больше в нее влюблялся. И я был партизанским командиром, а она моей любимой в засаде. Жаль, что она не видит меня в действии. А может, так даже лучше.
Микель Че Женсана доехал на «веспе» до улицы Валенсия. В точности следуя инструкциям, он повернул на улицу Уржель и в первый раз проехал мимо автобусной остановки, чтобы дать знать незнакомому товарищу, что все в порядке. Проезжая там во второй раз, я замедлил ход. Тень вскочила мне на заднее сиденье и обхватила меня за талию. Я услышал ее голос – Берта, любовь моя, прошептала мне на ухо, что Дани не смог прийти: «У бедняги температура сорок, но мы и без него справимся». И если сердце у него уже давно сумасшедше стучало от страха и оттого, что нужно было притворяться храбрым, сейчас оно билось «бум-бам-бом», потому что это Берта согревала ему ухо своим дыханием и крепко обнимала за талию, –
Подъезжая к кафедральному собору, он уже с тоской вспоминал об объятии. Но мысли Берты были безраздельно поглощены войной, словно его спутница была не только бесстрашна, но и бессердечна. Она сказала: «Теперь нам нужно разделиться». А он: «Да как же? Почему?» А она: «Да потому, что мы одни и надо действовать быстрее. Так, конечно, опаснее, но ничего».
Они с жутким рокотом подъехали к тихой площади Сан-Жауме. Пересекли ее в направлении улицы Ферран. «Паркуйся здесь», – сказала она, когда мы добрались до улицы Авиньон. Воцарилось молчание, и Микелю показалось, что из-за фонаря выезжает полицейский фургон, и Берте показалось то же самое, потому что она сказала: «Надо было оставить „веспу“ подальше». И Микель промычал: «И что теперь?» А она рассмеялась, похлопала его по спине, передавая сумку, и сказала: «Шучу, блин! Легавые ночью спят».
Они поделили работу пополам: она пойдет в сторону старого дворца правительства Каталонии, а он – к зданию мэрии. Поскольку прикрытия у них не было, работать следовало тщательно, но быстро. Без паники, но не зевая. И он подумал: «Самоубийца, идиот, кто тебя заставлял…» А Берта, грозя пальцем, повторяла в очередной раз: «Если вдруг услышишь шум, беги и забудь про мотороллер». Эту инструкцию он, кажется, усвоил лучше всего. «Увидимся здесь через пять минут». И она растворилась в темном переулке как тень. Микель рассеянно поглядел на свой баллончик с краской. Прошло уже минуты полторы, а он еще и с места не сдвинулся. Тут он подумал о Берте, еще больше восхитился ею и быстро-быстро пошел вперед, пока не дошел до боковой стены мэрии. Он огляделся. Охрана, скорее всего, стоит только у парадного входа. Делают ли они обход? Следят ли за стенами их люди? Откуда ему знать? Он настоящий камикадзе. Две с половиной минуты, мое время истекало, а я был не в состоянии собраться. Он представил себе Берту, пишущую на стенах разборчиво и четко, как добросовестная девушка, аккуратным почерком делающая домашнее задание, и тряхнул головой, чтобы избавиться от этого образа. Три минуты, а он еще ничего не сделал. Он попытался вспомнить первую фразу, что-то про амнистию. Открыл крышку баллончика, и она упала на мостовую и весело зацокала по камням, и ему хотелось сквозь землю провалиться, потому что как раз в этот момент спустились с неба на парашютах десять тысяч полицейских с пулеметами – а, нет, померещилось. Тогда он поднял крышку, начал марать стены исторического здания словами о свободе, и к нему вернулись силы. Теперь он и вправду стал героем. Сначала «Я», потом еще четыре буквы и следующее слово. Медленно, красивым почерком. Все, готово. Он посмотрел на часы: вот черт, Берта, уже, наверное, три часа как ждет у «веспы». Колокол ближайшей церкви пробил час, выказывая ему тем самым решительное осуждение, и он, не поблагодарив его за информацию, бежал с места преступления к мотороллеру, к Берте. На стене здания мэрии, символа господства тоталитарного государства над Барселоной, на виду у всех красовалось – до тех пор, пока до надписи не добрались блюстители порядка, чтобы стереть ее с лица земли, – «Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ», вырвавшееся из глубин моего испуганного сердца. Тайное, искреннее и бесполезное признание в любви.
«Возлюбленные братья во Христе, давно уже душа моя желала обратиться к вам с посланием, но каждодневные обязанности послушника не позволили мне до сих пор последовать велению моего сердца. Решаюсь все же посвятить данный нам „свободный день“, на самом же деле всего несколько свободных часов, тому, чтобы написать вам, Болос и Женсана, как бы печально ни делалось мне при воспоминании о милых друзьях.
Не знаю, насколько вам могут быть интересны обстоятельства жизни послушников. Все сводится (и все направляется!) к жизни в молитве и самоотвержении (о, сладость самоотвержения!), а также душевной и духовной подготовке к тому, чтобы нам, если будет на то воля Божия, сделаться истинными служителями Благой Вести. Послушничество для нас – лишь первый шаг познания великолепия мира, открывающегося внутренним очам священнослужителя. Мы встаем в семь утра, по звонку. Я
– Расписание необыкновенно увлекательное, – сказал Болос, поднимая глаза, чтобы перехватить взгляд Женсаны.
– Да, попал парень. – Я вздохнул и отпил пива. – Но по-моему, он не шутит.
– Правду-матку режет. От чистого сердца, черт возьми!
– Ну и хорошо. Может, в этом его счастье.
– Еще чего.
– А что?
– А то, что ему совсем мозги запудрили. Не видишь, что ли? Куда девался Ровира, который шагу не мог ступить без протеста?
– Может, такая жизнь для него и есть форма протеста.
– Ну ты даешь, Женсана! Нет. Там все построено на повиновении, и больше ни на чем.
– Может, ему так удобнее. Думать не надо. Не нужно ничего решать.
– Это тебе так удобнее. Каждый раз, когда тебе нужно принять решение, такое впечатление, что ты его рожаешь.
Мне совершенно не понравилось это замечание Болоса. Но Микель скрыл недовольство за улыбкой и отхлебнул еще пива. Мы сидели за одним из столиков на террасе ресторана на Пласа-Рейал, до нас доносился запах жареных сосисок и аромат кофе, и Болос снова принялся читать письмо, которое я получил несколько часов назад: «И не подумайте, друзья, что я тоскую по прежней жизни; несмотря на это, я восхищаюсь мужеством, с которым вы посвятили себя политической деятельности».
– Представляю, чего ты ему наговорил, – мстительно заметил я.
– Я? Да ерунду. Пустяки. Ничего особенного.
Да, пустяки: я мог себе представить воодушевленное письмо Болоса, в котором он рассказывал о нашей каждодневной борьбе с полицией и о том, как мы поняли, что, кроме того, что нам рассказывали о мире, в нем есть еще и любовь. И что в первый день было очень трудно, но вскоре мы привыкли выходить на улицу и кричать на всех площадях, пока не послышится полицейская сирена, и вот мы бежим, бросив транспаранты, с мечтой в сердце. Я мог представить себе его письмо, потому что и сам бы написал точно такое же. «Но сегодня, борясь с естественным для меня юношеским нетерпением, я направляю все свои усилия на то, чтобы стать достойным духовным служителем, который желает приносить пользу братьям своим к вящей славе Божией. Почему бы вам как-нибудь не навестить меня? Каждое второе воскресенье нам разрешают принимать посетителей, и приходить могут не только родственники, но и друзья».
– Прям как в тюрьме.
– А ты почем знаешь.
– Ну, может, скоро узнаем. Что думаешь? Съездим к нему?
– Как-то мне от этого не по себе.
– А ведь он, наверное, в сутане ходит…
Болос и Женсана посмотрели друг другу в глаза. Это была только первая кружка пива. Они расхохотались: Ровира в сутане! Это уж слишком!
– Мы там со смеху помрем.
– Слушай, а может, попозже съездим?
Они отложили поездку на потом вовсе не потому, что им не хотелось поскорее повидать Ровиру: положение политически ангажированных студентов не позволяло нам устраивать подобные экскурсии, так что «ты прав, не надо, лучше потом к нему съездим – если будет настаивать – вот именно, если будет настаивать».
Микель не знал, что через пятнадцать-двадцать дней будет с раскрытым ртом глядеть из окна поезда на искаженный скоростью пейзаж, двигаясь на встречу с Ровирой, который вовсе не настаивал. Меня начала грызть совесть, которая ко мне уже тогда была особенно беспощадна; в общем, я отправился в гости к возлюбленному брату во Христе тайком от насмешливого Болоса и, пока в окне с бешеной скоростью мимо пролетали пейзажи, думал, что даже от друзей мы иногда что-то скрываем, хотя кому-кому, а Болосу я раньше всегда обо всем рассказывал. Обо всем, кроме вот этой поездки, потому что о блаженной улыбке Ровиры я рассказывать не стал – он даже говорить стал медленнее и ходить неторопливо и размеренно. Указывая на яблони и персиковые деревья, растущие по правую и по левую сторону от дороги, ведущей от корпуса послушников к озеру, Ровира не говорил, что они красивы, а называл их даром Божьим. Он был очень разговорчив, очень воодушевлен своей новой жизнью, немного прибавил в весе, но самое главное – во всем этом пренеприятнейшим образом чувствовалось, что один из твоих друзей перешел на другую сторону.
– На другую сторону чего?
– Не знаю, Жулия. За грань. Он больше не был одним из нас.
– Или вы были не с ним.
Ну да, естественно. Ровира, священнослужитель, как друг был потерян, хотя, когда я уезжал, оставляя его наедине с навязчивой идеей, мы обнялись, и он очень растрогался. По дороге домой я даже не обращал внимания на пейзаж за окном. Всего этого я еще не знал за две или три недели до того, когда мы договорились, что «вот именно, если он будет настаивать, мы посмотрим, убедит он нас или нет». А еще я не знал, что Болос поступит точно так же, как я, только через месяц. И поскольку всего этого мы еще не знали, мы продолжали разговор.