Тень парфюмера
Шрифт:
Литературное сообщество
Идеальное сообщество для литературного общения. Ему способствовали различные обстоятельства (значимость поворота судьбы, случая, исторического каприза или неожиданной встречи – сюрреалисты, и прежде всего Анри Бретон, не только предвидели ее, но и загодя осмысливали). Строго говоря, можно было бы объединить за одним столом (как тут не вспомнить торопливых застольников еврейской Пасхи) нескольких свидетелей-читателей, не все из коих осознавали бы важность объединившего их эфемерного события на фоне чудовищного военного игрища, к которому почти все они были так или иначе причастны и которое не исключало для них вероятности скорого уничтожения. Так вот: произошло нечто, позволявшее хотя бы на несколько мгновений, наперекор недоразумениям, свойственным существованию отдельных личностей, признать возможность сообщества заранее предумышленного и в то же время как бы уже посмертного; от него ничего не останется – и это заставляло сжиматься сердце, но и наполняло его восторгом: так приходится стушеваться
Итак, оба эти момента могут быть проанализированы порознь, ибо они предполагаются лишь самоуничтожаясь. Батай, например, утверждает: «Сообщество, о котором я говорю, виртуально существовало, завися от существования Ницше (он был выразителем его требований) и каждый из читателей Ницше разрушал это сообщество, уклоняясь от него – то есть не разрешая поставленной загадки (и даже не вникая в нее)».
Но между Батаем и Ницше – большая разница. У Ницше было страстное желание быть услышанным, но была и подчас заносчивая уверенность, будто он является носителем истины настолько опасной и возвышенной, что ее невозможно передать людям. Дружба для Батая составляет часть «суверенной операции»; не ради красного словца его «Виновник» снабжен подзаголовком «Дружба»; дружба, по правде сказать, плохо самоопределяется: дружба ради нее самой, доведенная до распада; дружба кого-то с кем-то как переход и утверждение некой непрерывности, исходящей из необходимости прерывности. Но чтение – праздный творческий труд – тем не менее присутствует в ней, хотя и истекает подчас из головокружительного хмеля: «…Я уже хватил изрядную толику вина. И тогда попросил Х. прочесть мне один отрывок из книги, с которой никогда не расставался. Он прочел его вслух – никто, как мне кажется, не умеет читать со столь суровой простотой, с таким страстным величием. Я был слишком пьян и поэтому не запомнил, о чем шла речь в этом отрывке. Было бы неверно думать, будто такое чтение в подпитии – всего лишь вызывающий парадокс… Смею полагать, что нас объединяла наша открытость, наша беззащитность перед искушением разрушительных сил: мы были не храбрецами, а чем-то вроде детей, которых никогда не оставляет трусливая наивность». Вот что наверняка не заслужило бы одобрения Ницше: уж он-то никогда не терялся, не раскисал, разве что во время приступов безумия, но и тогда это раскисание умерялось порывами мегаломании. Описанная Батаем сцена, участники которой нам известны (хоть это и неважно), не была предназначена для публикации. На ней лежит печать некоего инкогнито: собеседник автора не назван, но подан так, что друзья могут его узнать – он скорее само воплощение дружбы, нежели просто друг. Эта сцена увенчивается афоризмом, записанным на следующий день: «Тот, кто мнит себя богом, не занимается собой». Подобное недеяние – один из признаков праздности, а дружба вкупе с чтением в подпитии – это сама суть «праздного сообщества», над которым призывает нас поразмыслить Жан-Люк Нанси, хотя на этом не стоило бы и останавливаться.
И однако я (днем раньше, днем позже) вернусь к этой теме. А пока напомню, что читатель – это не просто читатель, свободный по отношению к тому, что он читает. Он может быть желанным, любимым, а может быть и совершенно нетерпимым. Он не может знать того, что знает, и знает больше, чем ему известно. Он – спутник, обрекающий себя на обречение и в то же время остающийся на обочине дороги, чтобы лучше разобраться в том, что происходит – проходит и таким образом ускользает от него. Он тот, о котором говорят бредовые тексты вроде нижеследующих: «О, подобные мне! О, друзья мои! Вы похожи на непроветренные жилища с пыльными окнами: закрытые глаза, распахнутые веки!».
И чуть дальше: «Тот, для кого я пишу (буду с ним на «ты»), будет из сочувствия к тому, что он только что прочел, сперва плакать, а потом смеяться, ибо он узнал в прочитанном себя самого». А затем следует вот что: «Ах, если бы я мог узнать – заметить, открыть – того, для которого я пишу, я, как мне кажется, умер бы. Он запрезирал бы меня, будь я достоин себя самого. Но я не умру, убитый его презрением: для выживания потребен дух тяжести». Такого рода метания противоречивы только с виду. «Тот, для кого я пишу», – непознаваем, это незнакомец, причастный ко всему незнакомому, причастный хотя бы посредством письма, и обрекающий меня на смерть и на конечность, на ту смерть, что не таит в себе утешение от смерти.
Как же в этом случае обстоит дело с дружбой? И что такое дружба? Дружба – это общение с незнакомцем, лишенным друзей. Или вот еще как: если дружбой называется сообщество, созданное посредством письма, она может являться только самоисключением (дружба, проистекающая из тяги к письму, исключающей любую форму дружбы). А при чем тут «презрение»? «Достойный себя самого», будучи живым воплощением необычности, непременно опустился бы до крайней низости, то есть до осознания того, что только недостойность делает его достойным меня: то было бы в известном роде торжеством зла или развенчанием торжества, которое уже невозможно с кем-то разделить: выражаясь в презрении, оно обесценивается и тем самым отрицает возможность жизни или выживания. «Лицемеры! Признайтесь, что никто не может писать, то есть быть искренним и откровенным, нагим. Я и не хочу этого делать» («Виновник»). И в то же время на первых же страницах той же книги говорится: «Эти заметки словно нить Ариадны связывают меня с мне подобными, остальное не имеет значения. И однако я не смог бы прочесть их никому из моих друзей». Ибо тогда они стали бы личным чтением личных друзей. Отсюда – анонимат книги, не обращенной ни к кому: ее соотношения с неведомым учреждают то, что Жорж Батай (по крайней мере однажды) назвал «негативным сообществом: сообществом тех, кто лишен сообщества».
Сердце или закон
Можно сказать, что в этих с виду путаных заметках обозначается – проступает – предел беспредельной мысли, нуждающейся в «я», чтобы самовластно разорвать себя самое, нуждающейся в этом самовластии, чтобы открыться навстречу коммуникации, которую невозможно с кем-то разделить, ибо она осуществима лишь вместе с устранением самого сообщества. Здесь налицо отчаянный порыв к тому, чтобы самовластно опровергнуть самовластие (всегда запятнанное дутым пафосом, выговоренным и пережитым кем-то одним, в котором «воплощаются» все), а также чтобы с помощью невозможного сообщества (сообщества с невозможным) достичь высшей коммуникации, «находящейся в зыбкой связи с тем, что, тем не менее, является основой всякой коммуникации».
Так вот, «основа коммуникации» – это совсем необязательно слово или даже молчание, само по себе представляющееся и основой, и запинкой, а открытость смерти, но уже не меня самого, а другого, чье живое присутствие является вечным и невыносимым отсутствием, неустранимым с помощью самого тягостного сожаления. И это отсутствие другого должно быть испытано в самой жизни; именно с ним – с этим диковинным присутствием, таящим в себе угрозу полного уничтожения, – играет и на каждом шагу проигрывает дружба, хотя их не связывает ничего, кроме несоизмеримости (не стоит спрашивать, искренней или нет, законной или нет, надежной или нет, ибо она загодя предполагает отсутствие всяких связей или бесконечность забвения). Такой была и будет дружба, свидетельствующая о том, что мы сами себе незнакомцы; встреча с нашим собственным одиночеством – подтверждение того, что не мы одни его испытываем («я не способен в одиночку дойти до крайнего предела»).
«Бесконечность забвения», «сообщество тех, кто лишен сообщества». Быть может, здесь мы касаемся предельной формы общностного опыта, после которого нам будет нечего сказать, потому что он должен познаваться в полном незнании самого себя. Речь идет не о том, чтобы замкнуться в инкогнито и в тайне. Если правда, что Жорж Батай чувствовал себя (особенно перед войной) покинутым всеми своими друзьями, если позже, в течение нескольких месяцев («Малыш»), болезнь вынудила его сторониться других, если он испытал столько одиночества, что и вынести невозможно, если все это так, то он все равно понимал: сообщество не в силах исцелить или защитить его от этих бед; оно само ввергает его в них, и не по игре случая, а потому, что оно – сердце братства, сердце или закон.
2. Сообщество любовников
Здесь я вроде бы произвольно воспроизвожу страницы, написанные с единственной целью – служить толкованием почти недавней (дата не имеет значения) книги Маргерит Дюра [23] . Во всяком случае, не особенно-то надеясь, что эта книга (сама по себе посредственная, то есть безысходная) наведет меня на мысль, развиваемую в других моих сочинениях, – мысль, обращенную к нашему миру – к нашему, поскольку он ничей – и коренящуюся в забвении, не в забвении существующих в нем сообществ (они все множатся), а «общностных» притязаний, которые, возможно, искушают эти сообщества, но почти наверняка ими отвергаются…
23
Marguerite Duras. La maladie de la mort. Editions de Minuit.
Мир любовников
Несомненно, что существует пропасть, которую не могут заполнить никакие лживые риторические ухищрения, – бездна между беспомощной мощью того, что именуется обманчивым словом «народ», и странными антисоциальными обществами или группами, состоящими из друзей или влюбленных пар. Тем не менее есть черты, что их разъединяют, а есть и такие, что сближают: народ (особенно если его не обожествляют) не является государством, а тем более олицетворением общества с его функциями, законами, определениями, потребностями, составляющими его конечную цель. Инертный, неподвижный, представляющийся скорее рассеянием, чем сплочением, занимающий все мыслимое пространство и в то же время лишенный какого бы то ни было места (утопия), одушевленный своего рода мессианизмом, выдающим лишь его тягу к независимости и праздности (при условии, что мессианизм остается самим собой, иначе он тотчас вырождается в систему насилия, а то и в безудержный разгул): таков он, этот народ людей, который позволительно рассматривать как измельчавший суррогат народа Божия (его можно было бы сравнить с детьми Израиля, приготовившимися к Исходу, но позабывшими о своем замысле) и как нечто идентичное «бесплодному одиночеству безымянных сил» (Режи Дебре).