Теневой путь 4. Арена теней
Шрифт:
Вилли опускает руку с гранатой.
— Подходящее начало, — говорит он, показывая на растерзанную повязку Кайла. В два прыжка он подскакивает к солдатам. — Марш по домам, молокососы! — рявкает он вслед отступающему отряду. — Вы хотите стать людьми? Но ведь вы даже еще не солдаты. Страшно смотреть, как вы винтовку держите. Вот-вот руки себе переломаете.
Толпа рассеивается. Вилли поворачивается и во весь свой огромный рост выпрямляется перед унтер-офицером:
— Так, а теперь я скажу кое-что и тебе. Мы тоже по горло сыты всей этой мерзостью. Что надо положить конец — ясно. Но только не таким манером. Если мы
Однорукий кивает. Лицо его выражает волнение.
— Ведь я тоже был на фронте, чудак ты, — с усилием говорит он, — я тоже знаю, чем это пахнет. Вот… — волнуясь, он протягивает свой обрубок. — Двадцатая пехотная дивизия. Верден.
— Тоже там побывали, — следует лаконичный ответ Вилли. — Ну, значит, прощай!
Он надевает ранец и поднимает винтовку. Мы трогаемся в путь. Когда Кайл проходит мимо унтер-офицера с красной нарукавной повязкой, тот берет под козырек, и нам ясно, что он хочет этим сказать: отдаю честь не мундиру и не войне, я приветствую товарища-фронтовика.
Вилли живет ближе всех. Растроганно кивает он в сторону маленького домика:
— Привет тебе, старая развалина! Пора и в запас, на отдых!
Мы останавливаемся, собираясь прощаться. Но Вилли протестует.
— Сперва Кайла доставим домой, — заявляет он воинственно. — Картофельный салат и мамашины нотации от меня не убегут.
По дороге еще раз останавливаемся и по мере возможности приводим себя в порядок, — не хочется, чтобы домашние видели, что мы прямо из драки. Я вытираю Кайлу лицо, перематываю ему повязку так, чтобы скрыть вымазанные кровью места, а то мать его может испугаться. Потом-то ему все равно придется пойти в лазарет.
Без новых помех доводим Кайла до дому. Вид у Кайла все еще измученный.
— Да ты плюнь на всю эту историю, — говорю я и протягиваю ему руку.
Вилли обнимает его своей огромной лапищей за плечи:
— Со всеми может случиться, старина. Если бы не твоя рана, ты изрубил бы их, как капусту.
Кайл, молча кивнув нам, открывает входную дверь. Опасаясь, хватит ли у него сил дойти, мы ждем, пока он поднимается по лестнице. Он уже почти наверху, но вдруг Вилли осеняет какая-то мысль.
— В другой раз, Кайл, бей сразу ногой, — напутствует он его, задрав голову кверху, — ногой, ногой! Ни за что не подпускай к себе! — и, удовлетворенный, захлопывает дверь.
— Дорого бы я дал, чтобы знать, почему он так угнетен в последнее время, — говорю я.
Вилли почесывает затылок.
— Все из-за поноса, — отвечает он. — Иначе он бы… Помнишь, как он прикончил танк под Биксшотом? Один-одинешенек! Не так-то просто, брат!
Он поправляет ранец на спине:
— Ну, Эрнст, будь здоров! Пойду погляжу, каково это жилось семейству Хомайеров за последние полгода. Трогательные разговоры, по моим расчетам, займут не больше часа, а потом пойдет педагогика. Моя мамаша — о, брат! Вот был бы фельдфебель! Золотое сердце у старушки, но оправа гранитная!
Я остаюсь один,
— К чему эти глупости? — говорю я. — Цветы и все прочее… Зачем? Не так уж важно, что… Что ты плачешь, мама? Я ведь здесь, и война кончилась… Чего же плакать…
И только потом чувствую, что сам глотаю соленые слезы.
2
Мы поужинали картофельными оладьями с колбасой и яйцами — чудесное блюдо! Яиц я почти два года и в глаза не видел, а о картофельных оладьях — говорить нечего.
Сытые и довольные, сидим мы вокруг большого стола в нашей столовой и попиваем желудевый кофе с сахарином. Горит лампа, поет канарейка, даже печь натоплена. Волк лежит под столом и спит. Так хорошо, что лучше быть не может.
— Ну, Эрнст, расскажи, где ты бывал, что видел? — спрашивает отец.
— Что видел? — повторяю я, подумав. — Да что, в сущности, я мог видеть? Ведь все время воевали. Что ж там было видеть?
Как ни ломаю голову, ничего путного не приходит на ум. О фронтовых делах с штатскими, естественно, говорить не станешь, а другого я ничего не знаю.
— У вас-то здесь наверняка гораздо больше новостей, — говорю я в свое оправдание.
О да, новостей немало. Сестры рассказывают, как они ездили в деревню раздобывать продукты для сегодняшнего ужина. Дважды у них все отбирали на вокзале жандармы. На третий раз они зашили яйца в подкладку пальто, картофель спрятали в сумки, подвешенные под юбками, а колбасу заткнули за блузки. Так и проскочили.
Я слушаю их не очень внимательно. Они выросли с тех пор, как я видел их в последний раз. Возможно, что я тогда попросту ничего не замечал, но тем сильнее это бросается в глаза теперь. Ильзе, вероятно, уже перевалило за семнадцать. Как время летит!
— Слышал, советник Плайстер умер? — спрашивает отец.
Я отрицательно качаю головой:
— Нет, не слыхал. Когда?
— В июле. Числа двадцатого.
На печке запевает чайник. Я перебираю бахрому скатерти. Так, так, в июле, думаю я, в июле; за последние пять дней июля мы потеряли тридцать шесть человек. Я с трудом мог бы назвать теперь имена троих из этих тридцати шести, так много умерло после них.
— А что с ним было? — вяло спрашиваю я, отяжелев от непривычного тепла.
— Осколком или пулей?
— Да что ты, Эрнст, — удивляется отец моему вопросу, — он ведь не солдат! У него было воспаление легких.
— Ах, да! — говорю я, выпрямляясь на своем стуле. — Бывает еще и такое.
Они рассказывают обо всем, что произошло со времени моей последней побывки. Голодные женщины до полусмерти избили хозяина мясной на углу. Как-то, в конце августа, на семью выдали по целому фунту рыбы. У доктора Кнотта украли собаку и, верно, пустили ее на мыло. Фройляйн Ментруп родила ребеночка. Картофель опять вздорожал. На будущей неделе на бойне, говорят, будут выдавать кости. Вторая дочь тети Греты в прошлом месяце вышла замуж, и — представь! — за ротмистра…