Тени исчезают в полдень.Том 3
Шрифт:
Пистимея подошла к сыну, погладила по голове, увела в свою комнату.
Вскоре наступила зима, и Пистимея не отпускала от себя сына ни на шаг. За долгие зимние месяцы Федька понял, что означали слова отца «воспитывай». Едва он возвращался из школы, мать заставляла молиться, учила каким-то длинным и непонятным молитвам, ласковым голосом рассказывала, кто такой Бог, за что Он любит и за что не любит людей, втолковывала, что он, Федька, должен слушаться и почитать отца: ведь святые, сидящие в углу на иконах, обязательно расскажут Богу о его неповиновении родителям, и тогда уж ничего
Кончилось это тем, что, наслушавшись до одури наставлений и советов матери, Федька однажды утром, когда в комнате никого не оказалось, собрал со всех углов иконы и одну за другой покидал их в печку, предварительно выколов шилом глаза каждому святому. Горели иконы хорошо, лучше, чем дрова. Дрова всегда звонко стреляли, а иконы только гудели со свистом, пламя из них хлестало так, словно они были начинены внутри огнем. Горящие доски коробились, и казалось, что это святые корчатся в огне. Корчатся, наверное, так же, как те самые грешники в аду, о которых столько говорила мать.
Пистимея вошла в кухню, когда Федька старательно выковыривал глаза у красивой богородицы Марии на последней иконе. Вошла, да так и осела у порога. Задохнувшись, закрыла лицо руками. Потом кинулась к печке, схватила кочергу, стала выгребать коробившихся на огне святых. Федька улыбался, потому что спасти их было уже невозможно. Потом закашлялся – полусгоревшие доски густо дымились на шестке, забив всю кухню вонючим, непродыхаемым чадом.
Вот теперь-то Устин, вернувшись домой, не бросил ремень до тех пор, пока Федька не потерял сознания.
Когда мальчик очнулся, он тотчас услышал ласковый и печальный голос матери:
– Ничего, сынок… Отцу заплатил, а Богу замолишь… Жизнь долгая, проймешь смирением нашего Господа. Велика ли капелька, а кремень точит. Оклемался вот – и первую силу потрать на сотворение креста святого…
Крест сотворять Федька не стал и закрыл глаза.
Несколько дней он пролежал почти без движения на кровати лицом вниз. Пистимея беспрерывно накладывала ему какие-то примочки.
Потом Федька начал понемногу вставать. Целыми днями он молчаливо сидел у окна. Смотрел на потемневший под мартовским солнцем снег, на играющий светом Марьин утес, на густо индевевшие по утрам верхушки кедров.
– Ну как, сполна получил или не хватило? – спросил однажды отец, когда сын снова начал ходить в школу.
Федька ничего не ответил.
– Язык отсох, что ли?! – взревел Устин. – Я вроде другое место тебе расхлестал.
– Отойди от меня лучше, – тихо попросил Федька.
Устин с изумлением, пугливо глянул на Пистимею. В голосе сына не было того страха, а главное, той покорности, которой он ожидал, на которую рассчитывал.
Устин еще покрутил головой и, так и не сказав более ничего, вышел в другую комнату. Вышел торопливо, точно забыл там что-то.
Вскоре Пистимея притащила домой откуда-то целый ворох новых икон. Каждую старательно протерла мягкой тряпочкой. Федька, поджав губы, молча наблюдал за ее работой.
Но, к его удивлению, мать не стала развешивать иконы по углам. Несколько дней она ходила по комнате, вздыхала о чем-то, а потом собрала их, сложила в сундук, со звоном щелкнула замком и села на крышку.
– Это что же… каждый раз, как молиться, будешь вынимать их? – спросил Устин.
– Да нет, Устинушка. Открылось мне – Бог-то не на иконах должен быть, а в душе жить.
– Точно так баптистка Марфа Кузьмина, кажись, говорит… В их, что ли, веру перекрашиваешься?
– Слово-то какое, тьфу! – обиделась Пистимея. – Веру можно постичь да проникнуться ею… А перекрашивают полы только.
Федька ничего не понял из их разговора. Он подумал: мать прячет иконы в сундук потому, что опасается, как бы опять не очутились они в печке.
Перестала мать и креститься. Во время молитв она становилась теперь просто на колени и поднимала голову к потолку.
В апреле, когда на Светлихе начал потрескивать и крошиться лед, Федька приготовил небольшой мешочек, положил туда две булки хлеба, кусок сала, несколько луковиц. Насыпал в тряпочку соли, завязал и тоже положил в мешочек. Все это спрятал во дворе, под навесом, прикрыв кучкой соломы.
Потом отыскал в сенях старую, узловатую веревку, с которой Устин всю зиму ездил за сеном, сунул ее под свою постель.
Через день или два после этих Федькиных приготовлений Устин заявился домой под вечер вдрызг пьяный. Не раздеваясь, плюхнулся на кровать.
Пистимея кое-как стянула с него тужурку, пиджак, сапоги и ушла к себе.
Устин с полчаса мычал что-то, потом захрапел.
В эту ночь в доме не спал один Федька.
Когда в окно заглянула бледноватая, видимо долго лежавшая где-то в темноте луна, Федька тихонько поднялся со своей кровати, вытащил из-под матраса веревку. Натянув толстые вязаные чулки, чтоб не шлепать по полу босыми ногами, подошел к отцу и, стараясь не дышать, начал привязывать к кровати его руки и ноги.
Через несколько минут Устин был весь опутан веревкой. Он спал, как мертвый, задрав кверху бороду, далеко выставив острый, обметанный черной щетиной кадык.
Потом мальчик сел на лавку, обернул обе ноги портянками и надел сапоги. Заворочалась в своей комнате мать, и Федька испуганно притих.
Посидев немного в лунном сумраке, он встал, снял со стены ремень, крепко зажмурил глаза. Его почему-то смущало теперь, что в окне, словно прилепившись к стеклу, торчит белесый лунный круг.
Так и не открывая глаз, Федька вытянул отца ремнем поперек распахнутой груди. Устин оборвал свой храп, Федька вздрогнул и открыл глаза.
Нет, отец только перестал храпеть. Удара он, наверное, не почувствовал, потому что даже не пошевелился, не повернул головы. Борода его по-прежнему торчала кверху. Все это придало Федьке смелости, он ударил его еще раз и еще…
Тяжело сомкнутые веки отца дрогнули раз-другой и медленно приоткрылись, а борода поползла набок, к Федьке.
– Что?.. Кто?! – пробормотал он.
– Господи, чего там возишься? – проговорила из своей комнаты мать. – Разбудишь Варьку мне.
Федька уже устал хлестать отца, а тот только моргал и моргал после каждого удара. Наконец перестал моргать, уставился на сына выпученными глазами. Глаза эти делались все больше и больше…