Тени на стене
Шрифт:
И стало тихо. Из открытого иллюминатора в кубрик проникал по–ночному теплый шелест моря. И смутно белели в темноте простыни и подушки, придавленные головами спящих. А Нечаев лежал и думал о том, что за те полтора года, которые они провели бок о бок в одном кубрике, и балагур Костя Арабаджи, и увалень Яков Белкин — пот о ком не скажешь, что он родом из Одессы! — и тихий Шкляр по прозвищу Сеня–Сенечка, чья койка была напротив, и все остальные матросы, даже те, с которыми он иногда спорил, стали ему так дороги и необходимы, что теперь он не мыслил себе дальнейшей жизни без них.
Когда
И теперь он тоже думал о них.
Но потом он перенесся из действительности в прошлое, в котором было тепло и уютно именно потому, что в нем была Аннушка. В это прошлое он возвращался всегда охотно. Он заметил, что люди вообще живут не столько в настоящем — разговаривают, работают, несут караульную службу — сколько в прошлом, в этой стране воспоминаний, в которой никогда не бывает ни слишком холодно, ни слишком жарко. Эта страна была освещена тихим солнцем. И в ней все еще можно было изменить по своему желанию, стоило лишь захотеть. Бесплодное занятие? Никому еще не удавалось улучшить и исправить собственную жизнь? Может быть… Но человеку позарез надо чувствовать себя хозяином собственной судьбы. У него можно отобрать свободу и жизнь, но отобрать у него мечту — нельзя.
С мыслью об этом Нечаев и заснул.
Разбудил его мощный удар, который, должно быть, глубоко вошел в каменистую землю, где–то за Камышевой бухтой. Нечаев вскочил. Уже на палубе он услышал громкий рваный гул каких–то самолетов, который заваливался за горизонт.
Было четыре часа утра.
С тех пор уже не стихал тяжелый топот матросских ботинок. Тревога, отбой, тревога, отбой… В этом новом — теперь уже боевом! — распорядке дней и ночей стало мало места для Аннушки. И все–таки война для него как бы еще не начиналась по–настоящему. Не потому ли, что она еще не стала его личной войной?
Вражеские самолеты бомбили Севастополь. Вражеские суда подстерегали крейсер в открытом море. Но это все еще чем–то напоминало учения. Стоило самолетам противника покинуть небо, как возникало такое чувство, словно нет войны.
А сводки между тем становились все более и более зловещими. Кингисеппское направление, Новгородское направление, Гомельское и Одесское направления… Мертвые географические карты с меридианами и параллелями, с низменностями и горными хребтами ожили, пришли в движение…
И в один из дней командир крейсера, кавторанг, неожиданно скомандовал:
— Желающие защищать Одессу — шаг вперед!..
Они шагнули вместе, комендоры и электрики, минеры и сигнальщики. Никто из них не мог поступить иначе. Отсидеться за спиной товарища? А как посмотришь ему в глаза?..
Но кавторанг не мог списать на берег весь экипаж. Специалисты ему самому были нужны. И он, чувствуя неловкость из–за того, что должен кого–то незаслуженно обидеть, а кого–то
— Отставить!..
Несмотря на золотые нашивки и высокое командирское звание, кавторанг был таким же, как те загорелые парни, которые стояли в шеренгах напротив него. Он чувствовал то же, что чувствовали они. Поэтому он приказал принести список личного состава.
— Андриенко — шаг вперед. Арабаджи, Белкин… Мичман называл фамилии высоким срывающимся голосом, и тревога Нечаева, напрягшего слух, росла с каждой минутой. Вот уже дошла очередь и до Шкляра. Потом мичман назвал старшину второй статьи Яценко и умолк.
Все!.. Как же так? Они уйдут, а он, Нечаев, останется. Его ноги приросли к палубе, словно на него надели свинцовые водолазные калоши. Как же так?..
И тут он услышал голос Кости Арабаджи.
— Товарищ капитан второго ранга. Разрешите обратиться… Ошибочка вышла. А как же Нечаев? Все знают, что он одессит.
— Нечаев? Что ж, твоя правда. Каждый имеет право защищать свой город, свой дом. — Кавторанг повернулся к мичману: — Допишите Нечаева.
И снова день стал солнечным, светлым, и веселые блики запрыгали с волны на волну. Очутившись рядом с Костей, Нечаев незаметно пожал его руку.
Их зачислили в одну роту. Нечаева, Костю, Якова Белкина и Сеню–Сенечку. Народ подобрался подходящий, разбитной и веселый. Кто с крейсера «Коминтерн», а кто с эсминцев. И с командиром им тоже повезло. Высокий насмешливый лейтенант представился им необычно. Пройдясь перед строем с заложенными за спину руками, он вдруг резко остановился и произнес: «Лейтенант Гасовский. Прошу любить и жаловать».
Несколько дней прошло в томительном ожидании. Потом они погрузились на двухтрубный «Днепр». Раньше это было мирное учебное судно, Нечаев его отлично знал. Теперь же оно ощерилось мелкокалиберными зенитками, установленными возле капитанского мостика и на корме, и приняло бравый вид. У зениток стояли молчаливые матросы в брезентовых робах с противогазными сумками через плечо. Они вглядывались в горизонт. И море, и небо были темными.
Разместились в кают–компании. Слышно было, как сипло дышит паровая машина. Севастополь медленно отдалялся, опускаясь все ниже и ниже. Все молчали. И тут появился Гасовский.
— Разобрать пояса! — приказал он. — Живо!..
Пробковые пояса были свалены в кучу. Нечаев посмотрел в ту сторону. Он не думал об опасности. Не все ли равно?
— А на кой они нам, эти пояса? — огрызнулся Костик Арабаджи. — Мы, лейтенант, уже хлебнули моря.
— Вот как? — Гасовский, щурясь, протянул Косте пробковый пояс. — Попрошу надеть.
Его голос оставался ровным, спокойным, но Косте достаточно было увидеть его глаза, ставшие темными, чтобы он сразу подчинился. Костя вздохнул и, делать нечего, надел пояс. Война!..
А в иллюминаторах синело море. «Днепр» шел ходко, и слышно было, как струится за бортом вода. Говорить не хотелось. Сцепив пальцы на затылке, Нечаев лежал и думал об Аннушке, с которой не успел проститься, и о том, что скоро снова увидит Одессу, в которой родился и вырос. Там, в Одессе, были его сестренка и мать. Как они там?