Теория невероятности. Золотой дождь
Шрифт:
Я ползу от шоссе прочь к единственной уцелевшей избе разбитой деревни и волоку беспомощные перебитые ноги и серый ящик рации, впрягшись в брезентовую лямку.
Судя по тому, как быстро немеют ноги, на личную жизнь мне отпущено минут двадцать.
В глазах у меня все плывет, но я все-таки добираюсь до избы и вползаю через порог. Силы оставляют меня, и я забываюсь на полу пустой избы с выбитыми окнами.
Потом я услышал какие-то звуки и открыл глаза.
За окном раздавались фырчание и кашель останавливающегося мотора.
Потом слышны
Входит немецкий офицер в русском тулупе внакидку, держа в руках два пистолета «вальтер». Он скидывает полушубок на пол и остается в шинели с эсэсовскими нашивками.
Я широко раскрываю глаза, потом прикрываю их с дрожью ресниц. Я узнаю «красавца мужчину», человека, который увозил в машине Катарину.
Сквозь полуопущенные ресницы я вижу, как эсэсовец вытаскивает из кармана еще два пистолета разных систем и кладет их на скамью.
Потом он оглядывается, замечает меня и направляется ко мне с пистолетом в руке. Он наклоняется, вытаскивает из моей кобуры пистолет «ТТ» и сует его в карман своей шинели вместе с запасной обоймой.
Потом он смотрит мне в лицо и опускается около меня на корточки, скрипя щегольскими сапогами. Я чувствую на себе его взгляд. Холодный пистолет в руке эсэсовца противно тычется мне в скулу. Эсэсовец отстегивает у меня карман гимнастерки и вытаскивает солдатскую книжку и комсомольский билет. Я не выдерживаю, открываю глаза н вижу, что эсэсовец узнал меня потому, что держит в руках карточку Катарины.
— Агитатор… — говорит эсэсовец, глядя на меня угрюмыми глазами. — Прекрасно…
Я с ненавистью смотрю на его проклятые усики и, собрав все силы, плюю в его холеное лицо. Но силы у меня мало, и плевок, не долетев падает на кончик щегольского сапога. Эсэсовец берет мою шапку-ушанку и вытирает сапог. Он всегда был чертовски аккуратен.
Потом, взяв меня за ноги, он тащит меня в дальний угол, не обращая внимания на стон.
Оставив меня, он кладет мой пистолет рядом с другими на скамью. Вытаскивает из запасной обоймы один патрон, обойму кладет на скамью, а патрон прячет под шинель в карман френча. Он всегда был чертовски аккуратен.
После этого он саперной лопаткой раздвигает доски пола и опускает в щель солдатскую книжку и мой комсомольский билет. Потом он берет за лямки тяжелую рацию и волочет ее по полу в мой угол и бросает ее там. Теперь я почти ничего не вижу. Рация закрывает меня совсем.
Потом он идет к двери и останавливается, заложив руки в карманы шинели.
Снаружи становятся слышны голоса немецких солдат и топот ног.
Дверь открывается, на пороге показывается эсэсовский офицер с пистолетом в руке и видит стоящего.
— Хенде хох! — говорит он, поднимая пистолет.
Но у того два раза полыхает пламенем карман шинели, и вошедший офицер валится лицом вперед, не успев выстрелить.
А первый закрывает ногой дверь и закидывает щеколду.
Дверь мгновенно прошивается очередью из автомата.
Я закрываю глаза и слышу крики солдат, неистовый треск автоматов, звон стекла и редкий грохот пистолетных выстрелов, гулко раздающихся в избе.
Пули прошивают бревна, иногда попадают в рацию, откалывают щепки от потолка, и они падают мне в лицо.
Потом грохот пистолетных выстрелов умолкает. Затихает и автоматная стрельба на дворе.
Я опять открываю глаза. Дверь избы расколочена в щепки. Бревна стен светятся бесчисленными отверстиями и, словно ежи, ощетинились деревянными колючками. Прекрасная, усовершенствованная мной рация безнадежно испорчена. Эсэсовская шинель с тлеющим карманом лежит на полу.
Однако красавец мужчина еще жив и даже не ранен.
Он достает из кармана френча последний патрон, оттягивает пистолет и аккуратно вводит патрон прямо в ствол. Он снимает фуражку я приглаживает волосы. Он всегда был чертовски аккуратен.
Во дворе раздаются крики, приглашающие его сдаваться.
Он оборачивается ко мне.
— Прощай, малыш… — говорит он. — Молодец, что плюнул… Плевали мы на них…
Он закладывает ствол пистолета себе в рот, и я закрываю глаза, чтобы не видеть, как выстрел разносит ему затылок.
Наступает тишина.
Потом я слышу, как с топотом вваливаются немцы, как что-то тяжелое, мягкое волокут по полу вон из избы, как на дворе начинается возня, брань и крики, которые разом умолкают. Я слышу топот многих убегающих ног и, наконец, теряю сознание.
Когда я прихожу в себя, я слышу ровный гул где-то в стороне шоссе, а на дворе гомон многих голосов, перекликающихся по-русски. Женское лицо склоняется надо мной, и милый голос говорит по-русски:
— Тося, примите раненого. Нежные руки осторожно поднимают меня с пола, им помогают другие руки, меня укладывают на носилки и выносят из избы.
Я вижу колонны солдат, которые движутся по дороге в белых полушубках, окутанные паром. Кашляют заиндевевшие лошади кавалеристов. Танки скрежещут на поворотах. Октябрь 41-го года. Сибиряки подошли.
Когда меня проносят по двору, я вижу офицеров и штатских, которые стоят без шапок, опустив головы, около человека в эсэсовской форме, лежащего на земле с лицом, накрытым фуражкой. А рядом солдат заканчивает рыть могилу, кидая землю саперной лопаткой.
Последний раз я вижу белое, как мел, лицо этого человека и усики, темные от крови, когда один из полковников, наклонившись, отбрасывает в сторону эсэсовскую фуражку и накрывает его своей фуражкой со звездой.
Потом меня несут к санитарному автобусу, обычному московскому автобусу, и около него я вижу капитана, который хмуро кивает мне.
Я оборачиваюсь в ту сторону, откуда доносится сухой треск салюта, сделанного из пистолетов.
— Товарищ капитан, — говорю я заплетающимся языком. — Комсомольский билет под полом… рация в избе… испорчена…
Капитан вопросительно смотрит на дядьку в белом халате.
— Ничего, — басом говорит тот. — Починим.
— Будет жить? — спрашивает капитан. — Это у него первый бой.