Терапевтические факторы в психоанализе. Специфичность и не специфичность процессов трансформации
Шрифт:
Эмпатия – как раз одна из тех областей, где можно оценить различия между этими двумя традициями.
Эмпатия позволяет нам проживать то же, что проживает пациент, и видеть происходящее глазами пациента. А может быть, анализ эмпатии приводит к констатации индивидуальных границ (идентичности) и их непреодолимости? В 1917 году («Проблема эмпатии») Эдит Штейн (Stein) писала так: «В основе любой дискуссии об эмпатии лежит допущение: нам предлагаются незнакомые субъекты и их жизненный опыт (Erlebnis)». Нам подсказывают, что нечто, прожитое другим, никогда не будет прожито мной в исходном виде. Аналитик может эмпатически чувствовать, что пациент является носителем прожитого опыта (например, печали) и что он, аналитик, вынужден обратиться к себе, дабы осознать собственный исходный жизненный опыт (собственную печаль). В этом случае взаимное присутствие Другого позволит обоим – и пациенту, и аналитику –
Все это подводит нас к проблеме сложного статуса личности в психоанализе, а также к проблеме личности аналитика – особенно в аналитической ситуации.
Перенос опирается на личность аналитика, но не смешивается с ней. Аналитик, чтобы «спровоцировать» развитие переноса, должен оперировать чем-то вроде частичной и временной собственной «печали». Верно также и то, что в анализе наступает момент, когда перенос невозможно более «отсылать отправителю», предполагаемому адресату из прошлого. Т. е. нет больше «там и тогда», а есть «здесь и теперь»; перенос не может все время «мигрировать», он должен на чем-то остановиться, он должен восторжествовать in praesentia (латинское выражение, которым пользовался Фрейд, означает: «в прямом контакте с аналитиком»). Присутствие и отсутствие, личность-заменитель и адресат, личность и персонаж – таковы колебания, характеризующие парадокс положения аналитика.
Разрешение парадокса не придаст нам уверенности, даже если мы со всей убежденностью заявим, что все зависит от момента анализа, от пациента и т. д.
Я убедился в том, что положение аналитика допускает, чтобы «парадокс был принят, выстрадан и уважаем, но оставался при этом неразрешенным… парадокс можно было бы разрешить, но поплатиться придется потерей смысла самого парадокса». (Winnicott, 1971, с. 18).
Умение защитить парадокс собственного положения составляет специфический фактор аналитического лечения.
В нашем кратком обзоре не охвачено направление, которое можно было бы определить как статистико-эпидемиологическое и которое прекрасно отражает «дух времени». Примером тому служит монументальный труд Рота и Фонаги (Roth, Fonagy, 1966). «Различные виды психотерапии и проверка эффективности» – результат исследования, проведенного по поручению Министерства здравоохранения Англии. Это очень тщательно выполненное и изобилующее данными исследование, которое достигает кульминации, когда оценивает в качестве наиболее эффективного терапевтического элемента такой деликатный качественно и неисчислимый количественно фактор, как «личность терапевта». Кроме того, эффективность в исследованиях такого типа оценивается в зависимости от исчезновения симптомов, при этом не принимаются во внимание ни жизнь в семье, ни «качество» жизни, которые никак не являются вторичными элементами в экзистенциальном портрете. В предисловии к итальянскому изданию (под редакцией Танцеллы) говорится о предполагаемом выходе «более определенного, периодического и поддающегося проверке» сборника данных. Для большей убедительности приводится высказывание Холмса: «Наука – явление описательное и зависит от опытных данных».
Все зав исит от то го, какой в ид науки имеется в виду. Та, что зависит от опыта, занимает лишь часть «пространства» даже среди точных наук. В любом случае наука не может быть измерена житейскими мерками. «Поиск правил, – утверждает Ницше, – есть главный инстинкт того, кто обладает знанием, тогда как о том, найдено ли правило, разумеется, ничего еще не известно. Однако все жаждут правил, ибо они освобождают мир от страшного. Страх перед неисчислимым – вот тайный двигатель науки».
Фрейд строго критиковал религию, идеологию и метафизику. И этот вектор не должен быть утрачен. За каждой наукой, – как свидетельствуют эпистемологические исследования, спрятаны themata, особые темы (Holton), некая «влиятельная» метафизика. Скрытое утверждение метафизики, поддерживающей экспериментальную науку и науку законов, гласит, что воспроизводимым, контролируемым и исчислимым является не только анализ, но и сама жизнь. Но это входит в противоречие с нашим опытом жизни и анализа, с бессознательным и его неисчерпаемостью и непредвиденностью, которые «измеряются» (коль скоро вы желаете экспериментальных данных), с невозможностью предугадать, какой сон удивит нас этой ночью. В трудах 1913-го года Фрейд напоминает нам, что «анализ не позволяет предугадать ни направления, ни последовательности». Мне никогда не нравился применительно к анализу термин «процесс» из-за того значения времени, которое этот термин несет в себе, из-за предполагаемой предугаданности протекания процесса. Вслед за Понталисом (Pontalis, 1997) я предпочитаю термин «поход», хотя он и может показаться менее научным. Тот, кто ходит в горы или плавает в море, знает, что поход – это не только романтическое приключение, предполагающее наличие опыта (собственного и чужого), определенного инструментария и знания теории. Поход открыт непредвиденному случаю, фортуне или року. Путь, как и жизнь, постоянно наполнен «беспокойством» бессознательного, тем беспокойством, от которого так защищается обсессивность, но которое, как мне кажется, и составляет соль жизни.
Не случайно, обращаясь к теории, Мишель Фуко выделил в психоанализе и этнологии некий «постоянный принцип беспокойства», стоящий на стыке всех видов человеческого знания, «ибо это знание касается не самого человека, “главного героя” гуманитарных наук, но причины, которая делает возможным это знание о человеке».
Что же нам остается рассмотреть в завершение этого краткого обзора? Среди множества данных, приведенных в недавней книге Ферраро и Гареллы (Ferraro, Garella, 2001), за которые я перед ними в неоплатном долгу, есть цитата из Дарвина, определившего теорию эволюции как «долгое рассуждение». То же самое можно сказать и про развитие психоанализа. Я бы предпочел заменить слово «рассуждение» словом «диалог». Это «долгий диалог», трудный, не данный нам от рождения, а являющийся результатом труда. Как говорил Бахтин, гуманитарные науки являются науками «диалогическими»: в них всегда есть субъект, говорящий с другим субъектом, который говорит. С этой точки зрения, психоанализ, как утверждает Лаваджетто (Lavagetto, 1985), представляет собой образцовую, парадигматическую репрезентацию этого диалога. Это потенциально незавершаемый диалог без первого и последнего слова [3] . И если мое слово и отмечено моим свободным выбором (а по-другому не могло и быть), моими themata, оно не претендует и не может претендовать на то, чтобы быть последним словом.
3
Одно слово встречается с другим, проникает в него, изменяет его и изменяется само, расширяет его, заставляет слово взорваться и звучать вне рамок знакомых и предусмотренных значений, при этом герменевтический круг превращается в двухфокусный эллипс (Lavagetto, 1985, с. 135).
Намечая различные пути лечения, начиная с Фрейда, я чувствовал на себе пристальный и любопытный взгляд Квезалида, того самого колдуна-просветителя. Порой мне казалось, что я описываю вещи, хорошо ему известные: толкование сновидений, обращение к образам прошлого. «…Не существует терапевта, – пишет Натан (Nathan, 1986, с. 35), – который не принимал бы в расчет предков и вообще генеалогию пациента… Мне кажется очевидным, что психоанализ можно описать логично и во всей последовательности предшествовавших ему терапевтических техник, таких, как экзорцизм, магнетизм, спиритизм, гипноз – и это если упоминать только недавние техники».
Критика изнутри, которую мы в настоящий момент предъявляем психоанализу, заключается в том, – утверждают Бальзамо и Наполитано (Balsamo, Napolitano, 1998, с. 222), – что он слишком многого хочет, исследуя нас в непривычных для нас формах, идущих от древнего знания».
Иногда передо мной вставало довольное лицо Квезалида. Его надежды сбылись: существуют терапевтические практики, основанные на различных теориях, возобладало наконец рациональное научное знание. По окончании «несчастливого века» и по прошествии целого века психоанализа мы, встав на позиции разума, стали менее к нему доверчивы, скептически относимся к его «высокомерию» (Vergine, 1996).
Квезалид говорит с нами и одновременно как бы расспрашивает нас о мирах и культурах, о культуре сновидений, почти уже нами утраченной, о людях «цивилизации бодрствования»; после Декарта шаг назад уже невозможен.
Фрейд, не отрекаясь от интеллекта вообще, ввел нас в мир интеллекта современного, «многослойного и разнообразного», и не случайно он начинает свое исследование с толкования сновидений (Traumdeutung). Чтобы разгадать загадки свои и пациентов, он исследует сновидение, сооружая, таким образом, мост между бодрствованием и сном, между ночью и днем: этот мост и представляет собой фактор лечения, а вместе с тем и определенный культурный феномен.
Точка зрения Фрейда сходна с мнением Биона, для которого нет четкой границы между сном и бодрствованием, между сознанием и бессознательным. Сновидение – это действие, которое прокладывает постоянно меняющийся рубеж между сознанием и бессознательным, – некую линию, которая проступает, а затем исчезает, чтобы вновь проявиться в другом месте.
Но оставим Квезалида и вернемся в Триест, город предчувствий. Дзено Козини (Zeno Cosini) обнаружил, что его «болезнь» была естественна в условиях ХХ века, в условиях «нашего тяжкого современного безумия».