TERRA TARTARARA. Это касается лично меня
Шрифт:
Зато с какой любовью Мариенгоф рисует портреты имажинистов, сколько блеска и точности в этих строках:
Чуть опаляя кровь и мозг, Жонглирует словами Шершеневич, И чудится, что меркнут канделябровые свечи, Когда взвивается ракетой парадокс. Не глаз мерцание, а старой русской гривны: В них Грозного Ивана грусть И схимнической плоти буйство (Не тридцать им, а триста лет), — СтихиДевы в вышеприведенном стихотворении упоминаются как часть интерьера, некая досадная необходимость поэтического застолья, и нет у них ни примет, ни отличий. Иногда поэт снисходит до разговора с ними (хотя это скорее монолог), время от времени разделяет с ними ложе. Однако преданный собачьей верностью лишь поэзии и мужской дружбе поэт считает правилом хорошего тона цинично заявить:
Вчера — как свеча белая и нагая, И я наг, А сегодня не помню твоего имени.Имена же друзей-поэтов вводятся в стих полноправно, имена их опоэтизированы.
Сегодня вместе Тесто стиха месить Анатолию и Сергею.И в трудные времена, и в дни радости — только другу на колени «голову крылом балтийской чайки» может положить поэт. Ждать его утешения, верить лишь ему.
Не любимая есть, а друг. Льдины его ладоней белое пламя сжимают лба, Когда ставит на перекрестках золотые столбы Новое утро.И если однажды Мариенгоф срывается и на миг отказывается от своих слов о неприятии женщины, то тут же говорит: «Друзья, друзья, простите мне измену эту». А еще через несколько минут после любовного признания оговаривается, что эта внезапная страсть всего лишь приключение, забавный случай…
И уже в следующем стихотворении с прежней уверенностью звучит клятва:
Зеленый лоб рабочего стола, Я в верности тебе клянусь, Клянусь: Лишь в хриплый голос Острого пера влюбляться И тусклые глаза чернильниц Целовать.Мариенгоф даже рад своей бесчувственности к женщине:
И хорошо, что кровь Не бьет, как в колокол, В мой лоб Железным языком страстей. Тяжелой тишиной накрой, Вбей в тело лунный кол, Чтобы оно могло Спокойно чистоту растить.Однако верность Музе и отрешенность от мира не есть аскетизм. Несмотря на, мягко говоря, прохладное к ним отношение, женщины Мариенгофа любят. Он высок и красив, он блистательно саркастичен, и даже развратничает он с вдохновением. С изысканной легкостью и, скорее всего, первым в классической русской поэзии Мариенгоф описывает, что называется, запретные
Дев возбуждают цинизм Мариенгофа и, пред ним, собственная обнаженная беззащитность:
Мне нравится стихами чванствовать И в чрево девушки смотреть Как в чашу.Но суть действа, что бы оно собой ни представляло, всегда одна — все это во имя Поэзии, слово изреченное выносится на суд друзей — конечно же, поэтов. Категории моральности и антиморальности, по словам самого Мариенгофа, существуют только в жизни: «Искусство не знает ни того, ни другого».
Искусство и жизнь не разделяются поэтом, они взаимопрорастают друг в друга. Верней даже так: чернозем жизни целиком засажен садом творчества. Еще Вольтер говорил, что счастье человека в выращивании своего сада. Мариенгоф радуется друзьям, нисколько не завидуя их успехам, — радуется цветению, разросшемуся по соседству с его садом.
И самое печальное, что происходит с душой лирического героя стихов Мариенгофа, — это вкрадчивый холод разочарования в дружбе Поэта и Поэта, отсюда — душевная стылость, усталость, пустота, увядание…
В одной из своих статей Сергей Есенин вспоминает сюжет рассказа Анатолия Франса: фокусник, не знающий молитв, выделывает перед иконой акробатические трюки. В конце концов Пресвятая Дева снизосходит к фокуснику и целует его.
Имажинисты — и в первую очередь знаковая для этого течения фигура — Мариенгоф, — согласно Есенину, никому не молятся. Они фокусничают ради собственного удовольствия, ради самого фокуса.
Это хлесткое, но, по сути, неверное замечание послужило в смысле литературной памяти надгробной эпитафией всем незаслуженно забытым поэтам братства имажинизма. «Милому Толе» в том числе.
Но, думается, наличие иконы при производстве фокуса было не обязательно. Гораздо важней то, что поэт иногда превращается из фокусника в волшебника. В качестве свидетелей по этому делу можно пригласить строфы Мариенгофа. Его срывающийся голос еретика и эстета…
… И святой дух отыщет дом безбожника.
КОЧУЮЩИЙ ПАРОХОД «АЛЕКСАНДР ПРОХАНОВ»
В последние годы сложился дикий стереотип, что натуральный русский писатель — это некое полуинфернальное, в бороде и сапогах существо, окающее, гыкающее и смачно отплевывающееся при произнесении некоторых слов и отдельных фамилий.
Проханов, при всех тех собаках, что на него навешали и доброжелатели, и недруги (черносотенец, ксенофоб, милитарист и прочая, и прочая), являет собой тот образ русского литератора, который и стоит считать идеальным. Или, верней, совершенно нормальным.
Он умеет быть европейцем, этот нормальный русский писатель. Он объясняется как минимум на двух языках, а при желании и на трех. Тулуп на нем смотрится столь же хорошо, как военная форма. А военная форма столь же красиво, как фрак.
Вы, конечно же, помните известные фотографии Проханова — то с автоматом в прерии, то под крылом самолета, то на светском рауте, то в лесу у писателя Личутина в октябре 93-го, то с оголенным торсом у бурной реки, то у домны пылающей.