TERRA TARTARARA. Это касается лично меня
Шрифт:
— Рома, отчего вы так хорошо выглядите? — спросил я зачарованно.
— Сухой закон, — ответил Рома спокойно, улыбаясь одними глазами. Я не поверил, конечно; но сомнения остались.
И тут же нам пришлось расстаться: наш «литературный вагон» уже отбывал в Иркутск. Стремительно загрузились и отчалили.
В поезде мы надеялись обнаружить непоправимые следы писательского пребывания, вроде надписей, ржавым гвоздем нацарапанных на стене возле кровати: «Здесь жил и страдал Роман Сенчин» или, например: «Лукьяненко — лучший» (без подписи). Но надписей не обнаружилось.
Зато я нашел в своем купе отличную, чуть ли не ручной работы, деревянную кружку, видимо, подаренную кому-то из наших предшественников. Так что, если кто-то из писателей потерял эту вещь, знайте: она у меня, и я вам ее не верну.
В каждый последующий город мы прибывали в 4.30 или в 5 утра. Писателей немедленно поднимали и высаживали на улицу, где шел редкий снег и нежно похрустывали лужи.
«Ночь в пути — день в работе» — таков был девиз нашего путешествия. Нам было сложно, не скрою. У нас не было сухого закона, младшая часть писательского десанта его немедленно отменила. Отмена прошла легко и с куда большим пониманием значимости события, чем, скажем, отмена крепостного права в свое время.
Далеко за полночь, с трудом, как на вечную разлуку, расставаясь, мы разбредались по купе. Казалось, что спустя три-четыре часа нас не сможет поднять и метеоритный дождь. Сам я, впрочем, поднимался через два с половиной часа и по старой нездоровой привычке убирался в купе и заправлял кровать (что приводило в некоторое даже бешенство моего соседа, открывавшего всклокоченные мутные глаза и мрачно произносившего: «…Самое мерзкое, что можно увидеть… в это утро… это твою безупречную… твою офицерскую… твою заправленную постель…»).
Но гордиться мне приходилось недолго: все, кто выходил в коридор нашего летящего состава в любое время ночи, обнаруживали Дмитрия Быкова, вновь первозданно трезвого и невозмутимо набирающего на маленьком ноутбуке новую нетленку. В промежутках между написанием нетленок Быков украсил вагонную стенгазету блестящими четверостишиями, приводить которые, впрочем, я здесь не рискну: цензуру, знаете ли, никто не отменял.
…Утром писатели все время хотели спать, но не подавали вида.
Прибыв в Иркутск, мы отправились на Байкал и увидели его. Наши сердца не разорвались от легкого и не столь обильного, как кажется, алкоголя, и поэтому некоторые из нас, например я, тут же умерли от счастья. Байкал — чудесное чудо чудное. В противовес любой неземной красоте, Байкал — красота самая что ни на есть земная, оттого еще более невозможная.
За обедом наше настроение немного выправили, сообщив в порядке тоста, что «…вы не первые русские писатели, приехавшие сюда. Здесь был по дороге в ссылку Радищев. Здесь был по дороге в ссылку Короленко…». И далее по списку, не говоря уже о декабристах, среди которых, напомню, было более двадцати поэтов.
Но и это не сломило нашей писательской и поэтической воли к счастию и к радости.
Дни длились почти бесконечно, в Иркутске я успел провести несколько встреч в книжных магазинах, на последней привычно заметив несколько оперативников в штатском. Мы
В Улан-Удэ душевные потрясения пошли одно за другим.
Нас встретил глава местной писательской организации — большой и красивый человек в национальной одежде. Он прочел буддистскую молитву и водкой из свежеоткрытой бутылки окрестил пространства, чтоб эти пространства нас ничем не обидели.
И все сбылось.
Буддистский оберег был усилен двумя шарфами — белым и голубым, которые обязаны были по замыслу дарителей принести нам мир и достаток; и, будем надеяться, принесут. Я вот довез шарфы до дома и украсил ими свое рабочее место. Теперь жду, затаившись, мира и достатка.
В небольшом поселке под Улан-Удэ пережил я, пожалуй, самые чистые и пронзительные ощущения за все время поездки. Я попал в детский реабилитационный центр; их всего два в регионе. Несмотря на то что у меня самого трое детей — о литературе я с ними никогда не говорю. Но, право слово, мне не было сложно среди детей в этом центре. Потому что детям никакие мои разговоры вообще оказались не нужны. Мы немножко пообщались, а потом только и делали, что смотрели друг на друга, улыбались и пели песни.
— Вы правда так любите детей? — спросил меня потом один малыш.
Ну что я мог ответить.
Люблю. Но что моя залетная любовь к малышам, от самого вида которых мое сердце пело и плакало, в сравнении с любовью людей, работающих здесь: сердечнее женщин я в России не встречал.
Из реабилитационного центра мы отправились в деревню староверов, пришедших сюда в незапамятные времена, — в Сибири староверов называют «семейскими», потому что шли они в раскол целыми семьями. И дошли далеко не все сквозь холодные эти просторы — но детей не бросали в любой горести.
А сейчас вот бросают: иначе не было бы в сибирских краях никаких реабилитационных центров, куда попадают чада спившихся и опустившихся.
В одном из семейских поселков, куда мы заехали, местный батюшка собрал уникальный музей, с экспонатами такими, какие ни в одном другом месте не встретишь: восхитительные вышивки, невиданная утварь, дорогущие, из трех разных зверей, шубы, монеты, книги — редкости, каждой из которых многие и многие годы; да, забыл, что музей начинается с остатков доисторических животных.
Не знаю, где отыскал батюшка динозавров и мамонтов, а все иные экспонаты обнаружил он, как сам признался, на помойке. Выбрасывает местный люд те вещи, которые пережили не одно поколение, а цены тем вещам — нет; зато тащат в дом нынешний хлам, который едва ли прослужит десятилетие.
Вернулся я в Улан-Удэ расчувствовавшийся донельзя. Велико же было мое удивление, когда всякий из моих коллег возвращался из похода с той же печатью необыкновенного душевного вдохновения на лице. Каждому казалось, что именно он столкнулся с той самой сибирскою душевностью, выше которой нет. Но я-то знал, что это не они столкнулись, а я.