Терра
Шрифт:
Отец сел напротив меня. Очень быстро мне стало тепло и как-то переливчато, ушла боль, хотя я то и дело трогал разбитую губу языком.
Тогда я еще выпил, сам уже, я как-то знал, что только в полубессознательном состоянии смогу все это съесть.
– Не налегай. Блеванешь – я тебе еще положу. В холодильнике достаточно.
Вот это будет неделя, лениво думал я, мозг был как губка для мытья посуды, казалось, он пропитан грязной водой, меня мутило так сильно, что я едва различал вкус собственной матери.
А отец, он ел с аппетитом, каким Матенька наделила всех своих детишек.
– Поедешь
– Не поеду. Я хочу с тобой остаться здесь. А? Что ты про это думаешь? Ты про это думаешь?
Я цеплялся за слова, как утопающий за всякие там соломинки, я хотел говорить, чтобы не проблеваться. Но, кстати говоря, в целом это было обычное сырое мясо. Карпаччо, или что там. Стащенное из кастрюли мясцо для шашлыка. А может, мне так казалось, потому что таким меня сделала Матенька.
– Поедешь, – сказал отец хмуро. – Кто с тобой сидеть будет?
– Я сам с собой сидеть буду.
Отец криво усмехнулся, обнажив желтоватые от курения зубы.
– Да расслабься, дед твой шахтер, конечно, но теперь они вроде как не бедствуют. Не знаю, мудила в последний раз на ее день рожденья звонил.
Папашка указал вилкой себе в тарелку, меня затошнило, и я закрыл глаза.
– Не поеду.
– Ну, а что ты предлагаешь?
Ответа на этот вопрос у меня не было, прям никакого, и я не думал, что у шестилетнего мальчика он непременно должен быть. Но жизнь такая штука, да, вот такая штука. Отец работал инженером канализационных систем. Проектировал их, улучшал, строил вместе с рабочими, а потом следил за эксплуатацией, путешествовал, короче говоря, по коллекторам. В основном отец работал в Норильске, раз в две-три недели возвращался домой к нам с матерью в Снежногорск, но вообще-то и по стране ездил достаточно, был первоклассным специалистом, быстро богател. В своем деле папашка был почти что гением, ему такие вещи прощали, господи боже мой. Конечно, его никогда не будут прославлять, как Бетховена или Шекспира, потому что самые его великие произведения связаны с дерьмом, мочой и мыльной водой, с тем, о чем люди хотят забыть, а вовсе не с материями высокими и чистыми. Но, и так отец часто говорил, если бы канализации еще не существовало к его двадцатилетию, он мог бы ее изобрести.
Папашка славно чувствовал землю и спасал тех, кто на ней живет. По-настоящему, не от грязной воды. А потом приезжал домой и колотил нас с мамкой. Вот и какой он после этого?
Мама тоже спасала, но для этого ей приходилось рыть большие-большие ямы. Я лучше всего помнил ее с лопатой и покрасневшими ручками, в меховой шапке и шубе, вбивающую лезвие в мерзлую землю.
Матенька сделала нас посильнее, чем разных других людей. Мама копала большие ямы, а потом говорила мне отойти. Говорила, что всему еще научит, а сейчас не время и небезопасно.
Не научила. Не настало время.
А чего я еще помню всегда – пульсацию темноты с другой стороны мира. Ее везде много, но под землей прям страх берет сколько. Там настоящие раны.
А она не научила, да.
Короче говоря, сидели мы с отцом долго-долго, он включил радио, и мы подпевали всяким песенкам. Он меня хотел усыпить, убаюкать.
Потом, когда я улегся
Ну а через неделю в этом красивом гробу мы снесли на могилки ее косточки. Зарывали и плакали, горько-горько. Как мамка любила говорить, океан в мире слез.
Яму отец копал сам, он не подпускал людей работать с землей, было это для него величайшим преступлением.
А над ней, на простом железном кресте с недавней фотографией, было написано: Екатерина Владимировна Шустова. В девичестве она была Щур. Прям натурально – крыса по-украински. Папашка говорил, что так с нашими часто бывает, все Волковы, все Кошкины, все Лисицины, а также Фоксы, Катцы и Вольфы с большей вероятностью из наших будут.
Екатерина, значит, она Владимировна была. Во-ло-ди-ми-ров-на, если уж так. А ее отец называл мамку Катечкой. С моим отцом познакомились они в вагоне-ресторане поезда Москва – Львов. Такие были пьяные, что нюх отшибло, друг друга сначала не узнали, полюбили просто так, в момент, без всего. Мне мамка рассказывала, что смотрела на него и думала: убегу с ним, пусть даже он человек, пусть не простят.
Но ей повезло – не человек, и даже не иной какой зверь он был.
Вот и поженились они через три недели, в восемьдесят девятом, а в девяносто первом году у них появился я. Они меня очень ждали, и я получился похожим на них обоих, почти поровну. Получился, как их любовь. Вот чего мамка говорила, пока у нее еще был рот.
Мы стояли у могилы, и было холодно, но мы этого не замечали. Отец меня обнимал, и рядом с ним я чувствовал себя в безопасности, хотя мир вдруг стал каким-то пустым, безвкусным и тайно угрожающим.
– Я ее люблю, – сказал я. – Пап, а что делать теперь, когда ее нет, а я ее люблю?
– Книжки читать и смерти ждать.
Он сплюнул желтоватую слюну прямо на могилу, поймав мой взгляд, сказал:
– Да нет ее там все равно, хотя по-разному говорят, но я так считаю. Она в нас.
– Как – в нас? Как в «Короле Льве» по видику, что ли?
Папашка хрипло засмеялся.
– Да навроде. Только не совсем. Ты поймешь.
И мне вдруг такая штука вспомнилась: папка всегда наливал стопку для дяди Коли, пусть его и два года не было на свете.
Ветер поднялся страшный, холодный, пронизывающий, до самых костей меня продрал, до всех уголков души.
– А цветы ей носить надо?
– Цветы будешь девкам на свидание носить. Ничего ей не надо, только чтобы ты здоров был.
А я был здоров. От этого настроение у меня чуточку улучшилось, теперь я понимал, что мамка довольна.
– Собирай вещи. В четверг, когда вертолет прилетит, доберемся до Норильска, оттуда полетишь в Москву, из Москвы поедешь на поезде в Ивано-Франковск.
Это же сколько километров мне предстояло преодолеть, ух ты!
– А я один полечу?
– С другом моим. У меня работа.
Всегда у него была работа, а Бори как будто и не было. Я вдруг так на него обиделся, ну так обиделся, думал, помри и ты тогда. И так мы стояли еще, а ветер становился все сильнее.
– А у ней крест не наклонится?