Террорист
Шрифт:
Учитель с почти комичным оживлением пригибается еще ниже и опускает ноги на пол, так что его черные туфли исчезают, а губы и глаза раскрываются в ожидании.
Застигнутый врасплох, Ахмад говорит:
— О нет. Я жажду попасть в Рай. — Хотя пропасть внутри его продолжает расширяться.
— Тебя не просто тянет туда, — продолжает свое шейх Рашид, — как в какое-нибудь отдаленное место вроде Гавайев, это что-то такое, чего мы жаждем, жаждем горячо, верно?
— Да.
— Так что нас раздражает этот мир, такое тусклое и унылое подобие мира будущего?
— Да, точно.
— И даже если темноокие гурии являются лишь белыми виноградинами, это не уменьшает твоего влечения к Раю?
— О нет, сэр, не уменьшает, — отвечает Ахмад, а перед его мысленным
Если некоторые могли счесть эти провокационные настроения шейха Рашида сатирой и опасным флиртом с адским огнем, Ахмад всегда считал их вспомоществованием, вызывающим у ученика нужные видения и ощущения и тем самым обогащающим неглубокую и наивную веру. Но сегодня эта вспомогательная ирония чувствуется острее, и желудок у парня бунтует, и он хочет, чтобы урок поскорее закончился.
— Хорошо, — произносит учитель, и губы его сжимаются в узкую полоску кожи. — Я всегда считал, что гурии — это метафоры невообразимого блаженства, блаженства целомудренного и бесконечного, а не буквального соития с телесными женщинами — теплыми, округлыми, рабски покорными женщинами. Соитие, как все это испытали, является, конечно, самим проявлением быстротечности жизни, суетной радостью.
— Но… — пробормотал Ахмад, снова краснея.
— Но?..
— Но Рай — это же что-то реальное, реальное место.
— Конечно, милый мальчик… а как же? И однако же, возвращаясь накоротке к этому вопросу о совершенстве текста: неверные ученые утверждают, что даже в наиболее спокойных описаниях сур, относящихся к периоду управления Пророком Мединой, обнаруживаются странности. Не можешь ли ты мне прочесть, — я понимаю, тени удлиняются, весенний день за нашими окнами безнадежно умирает, — прочти мне, пожалуйста, четырнадцатый стих шестьдесят четвертой суры «Взаимное обманывание».
Ахмад неуклюже листает страницы своего истрепанного Корана и читает вслух:
— «Ya ayyuha ‘lladhina aтапu inna min azwajikum wa awladikum ‘aduwwan lakum fa ‘hdharuhum, wa in ta'fu wa tasfahu wa taghfiru fa-inna ‘llaha ghafurun rahim».
— Хорошо. Я хочу сказать: достаточно хорошо. Нам надо, конечно, больше работать над твоим произношением. Ты можешь, Ахмад, быстро сказать мне, что значит прочитанное тобой?
— Ух, тут сказано, что среди жен и детей твоих есть враги твои. Берегись их. А если извинишь и простишь и будешь к ним снисходителен, Бог всепрощающ и милосерден.
— Но это же твои жены и дети! При чем тут «враги»? И почему их надо прощать?
— Ну, возможно, потому, что они отвлекают вас от jihad, от борьбы за то, чтобы стать безгрешнее и ближе к Богу.
— Отлично! Какой же ты прекрасный ученик, Ахмад! Я и сам лучше не мог бы сказать «ta'fu wa tasfahu wa taghfiru — 'afa и safaha» — воздержись и вернись! Обойдись без этих женщин небожественной плоти, этого земного багажа, этих грязных пленниц фортуны! Отправляйся налегке прямо в Рай! Скажи мне, дорогой Ахмад, ты боишься войти в Рай?
— О нет, сэр. Чего мне бояться? Я жду этого, как все добрые мусульмане.
— Да. Конечно, они ждут. Мы ждем. Ты обрадовал мое сердце. Для следующего занятия, будь добр, приготовь «Милосердный» и «Падающее». Это суры под числами пятьдесят пять и пятьдесят шесть — они стоят рядом, это удобно. Ой, и еще, Ахмад…
— Да?
Весенний день за смотрящими вверх окнами перешел в вечер, на небе цвета индиго, обесцвеченном ртутными огнями центральной части Нью-Проспекта, видна лишь щепотка звезд. Ахмад пытается вспомнить, позволяет ли матери работа уже быть дома. Иначе, возможно, он найдет стаканчик йогурта в холодильнике или рискнет пойти в буфет сомнительной чистоты в «Секундочку».
— Я полагаю, ты не вернешься в эту церковь кафиров в центре города. — Шейх помедлил и заговорил, словно цитируя священный текст: — Может даже показаться, что нечестивые так и сияют, а дьяволы хорошо подражают ангелам. Держись Прямого Пути — ihdina ‘s-sirata ‘l-mustaqum. Остерегайся любого, каким бы приятным он ни был, кто будет отвлекать тебя от чистоты Аллаха.
— Но ведь весь мир, — признается Ахмад, — является отвлечением.
— Так не должно быть. Сам Пророк был земным человеком — торговцем, мужем, отцом своих дочерей. Однако когда ему было за сорок, он стал тем сосудом, который выбрал Бог, чтобы сказать Свое последнее и окончательное слово.
Мобильный телефон, который живет где-то глубоко в просторных одеждах шейха, вдруг издал свою пронзительную, отчасти даже музыкальную мольбу, и Ахмад, воспользовавшись моментом, выскакивает в вечер, в мир со своим потоком стремящихся домой фар и тротуарами, где пахнет жареной пищей, а над головой висят ветки, белеющие цветами и липкими сережками.
Несмотря на всю заурядность церемонии выпуска и то, что он многократно в ней участвовал в Центральной школе, у Джека Леви чуть не выступают слезы. Все начинается с «Пышной и торжественной церемонии» и величавого прохода выпускников в развевающихся черных одеяниях и лихо сидящих на голове академических шапочках с квадратом наверху и заканчивается парадом по пять человек в ряд — бойким, веселым, приветствуемым родителями — на заднем дворе под музыку «Марш полковника Боги» и «Когда святые пройдут маршем». Даже самый бунтарски настроенный и непокорный ученик, даже те, у кого на шляпе белой липкой лентой наклеено «Наконец свободен» или к шнуру с кисточкой приколоты бумажные цветы, проникаются атмосферой церемонии окончания учебы и затасканной благостью речей. «Служите Америке», — говорят им. «Займите свое место в мирных армиях демократического предпринимательства. Даже пытаясь преуспеть, относитесь по-доброму к своим коллегам. Несмотря на все скандалы, связанные с недобросовестностью корпораций и коррупцией политических деятелей, чем ежедневно до тошноты приводят нас в уныние средства массовой информации, думайте об общем благе. Теперь для вас начинается реальная жизнь, — сообщают им. — Рай общественного образования закрыл садовую калитку». «Сад зубрежки, — размышляет Леви, — для тупых невежд, где злобных и невежественных больше, чем застенчивых и послушных, и тем не менее это сад, где произрастают сорняки надежды, наспех посаженный и плохо ухоженный рассадник того, чем хочет быть эта нация. Не обращай внимания на вооруженных полицейских, размещенных тут и там в конце аудитории, и на металлические детекторы у каждого незапертого и не находящегося на цепочке входа. Смотри вместо этого на выпускников, как, улыбаясь и волнуясь, они держатся, как аплодируют, не забывая никого, даже самых тупых и нерадивых, как проходят по сцене, потом под авансценой в шотландском стиле, потом между клумбами цветов и пальмами в горшках, чтобы получить диплом из рук элегантного Нэта Джефферсона, главы школьной системы Нью-Проспекта, в то время как их фамилии произносит нараспев в микрофон нынешний директор школы крошечная Айрин Цуцурас. Разнообразию имен вторит разнообразие обуви, выглядывающей из-под подпрыгивающих подолов их одеяний, когда они проходят в истоптанных кроссовках, или выступают на высоких тонких каблуках, или идут, шаркая, в свободных сандалиях».
Джеку Леви начинает не хватать воздуха. Как стараются человеческие существа, как им хочется угодить! Евреи Европы, одевающиеся в свои лучшие одежды, чтобы пройти маршем в лагеря смерти. Ученики мужского и женского пола, ставшие вдруг мужчинами и женщинами, пожимают натренированную руку Нэта Джефферсона, чего они раньше никогда не делали и никогда больше не будут делать. Широкоплечий черный администратор, мастер плавать по волнам местной политики, когда власть в итоге голосования перешла от белых к черным, а теперь к испаноязычным, освежает свою улыбку для каждого выпускника, выказывая, на взгляд Джека Леви, особую благосклонность к белым выпускникам, которые составляют здесь заметное большинство. «Благодарю за то, что оставались с нами, — как бы говорит его долгое теплое рукопожатие. — Мы сделаем Америку (Нью-Проспект) объектом работы Центральной школы». В середине, казалось, бесконечного списка Айрин читает: