Тетрадь для домашних занятий. Повесть о Семене Тер-Петросяне (Камо)
Шрифт:
Его хотели столкнуть, но он удержался, схватился обеими руками за решетку ограды и торопливо выкрикивал:
— Идите в Сиони, идите на татарское кладбище, клянитесь друг другу в вечном братстве!..
Епископ что-то сказал молодому священнику, и тот стал пробираться к дверям церкви. Потом в церкви снова запели женские голоса. Раздались рыдания. Над толпой появился человек в замасленной куртке — он сидел на чьих-то плечах и кричал, подняв руки:
— Рвите листовки! В них — гнусная клевета! Она рассчитана на то, чтобы разжечь ненависть к правительству и вашими руками захватить власть!..
Человек в куртке стал клониться вперед, вытянул руки и схватился за головы стоящих рядом, но не удержался и медленно сполз в толпу, головой вниз. Епископ и мулла, перебивая друг друга, звали идти к мечети и на татарское кладбище. Толпа двинулась к выходу. Серго с ненавистью сказал:
— Пение на них действует сильнее, чем правда!
Он подумал: может быть, Серго тоже о матери вспомнил?.. Вслух он сказал:
— Пение — тоже правда. Раз действует… Надо
У Сионского собора присоединились грузины и русские. И здесь клялись в братстве, обнимали друг друга и плакали, и из собора доносился громкий отчаянный хор певчих. Епископ обнял маленького муллу и армянского епископа и тоже звал идти к мечети и на татарское кладбище.
С утра было пасмурно; когда подошли к мечети, выглянуло солнце. Засияли лазурные кружева минарета.
Ослепительно сверкала Кура. Епископы и мулла шли впереди. Перед ними несли иконы из Сионского собора. У Ишачьего моста стояли полицейские. Толпа заполнила мост. Полицейские сгоняли с моста:
— Провалится мост, господа, утонете, под мостом — водоворот!
Татары не понимали по-русски, хватались за перила, армяне им объясняли по-татарски, тащили с моста на Майданскую площадь. С противоположной стороны площади, из церкви Сурп-Геворка и мечети, что стояла над серными банями, спускалась еще толпа. Площадь заливал солнечный свет. По голубому небу неслись клочья белых облаков. Дул сырой февральский ветер.
Маленький мулла и второй, повыше, в большой белой чалме, который встретил толпу у мечети, о чем-то совещались с епископами у дверей мечети, потом, раздвигая толпу, их повели на середину площади. На высоком противоположном берегу Куры, в решетчатых окнах Метехской тюрьмы виднелись лица арестантов. Гладкие стены тюрьмы и окна озарял солнечный свет. Глядя на Метехи, он каждый раз представлял в одном из этих окон свое маленькое булавочное лицо.
Перед татарским кладбищем, на пологом склоне, стояли женщины с распущенными волосами. Увидев толпу, завыли, визгливо выкрикивали непонятные слова, падали на колени, превращаясь в черные раскачивающиеся пирамидки. Толпа стала на краю кладбища, внизу, вдоль крутого откоса, которым склон обрывался к чахлой речке Дабаханке. Женщины замолкли. В тишине доносился шум водопада из Ботанического сада… Говорили по-татарски и по-армянски, задыхаясь, не успев отдышаться после крутых улочек, по которым поднимались.
Еще по дороге на кладбище он увидел татарских мальчишек — они стояли на плоских крышах, а вокруг них бродили голуби. Мальчишки пришли с толпой на кладбище, и он заметил, что голуби были теперь у них за пазухой. Он собрал их, поднялся с ними по склону, обойдя кладбище сверху, и оказался над толпой, стоявшей у нижнего края кладбища. Потом мальчишки стали выкидывать в небо голубей и свистели, и все стоявшие внизу подняли головы и смотрели, как летают голуби. Раздались свистки, подгоняющие голубей, и он сначала подумал, что это, вероятно, гимназисты, а потом решил, что, может быть, и не гимназисты; после того, что было во дворе Ванкского собора, все только повторялось — и в Сиони, и у мечети, и здесь, на кладбище, и поэтому взлетевшие вдруг голуби могли даже обрадовать. И он опять стал кричать, что надо идти на Дворцовую — хватит молиться и зря болтать, а надо идти к наместнику, и пусть он скажет, кто устроил резню в Баку и Елизаветполе. В ответ засвистели еще громче, и несколько голосов тоже крикнули, что надо идти на Дворцовую.
Потом быстро, гулко шли опять по тесным улочкам вниз и мимо второй мечети, с долгой глухой кирпичной стеной, над которой торчала хрупкая башенка минарета, и голоса сливались в звенящий грохот, а на крутых поворотах почти бежали, и в узкие просветы между крышами и стенами врывались снизу купола зарывшихся в землю серных бань, похожих на женские груди. С Майдана, не останавливаясь, шли по Армянскому базару, плотно заполняя мостовую и тротуары, а на Эриванской разлились сразу по всей площади до самого караван-сарая и медленно, сплошным телом двинулись на Дворцовую. Серго успел купить в караван-сарае кусок красной материи, а он сломал тонкую гибкую ветку платана в Пушкинском сквере перед караван-сараем, и красный флаг на этой ветке потом гибко раскачивался над толпой.
На Дворцовой неподвижно стояли на тротуарах полицейские. Их оттиснули, и потом они стояли, прижавшись к стенам домов. Окна дворца были зашторены мелкими нарядными волнами белых занавесок. Занавески возмутили его, как будто кто-то повернулся к нему нарядной роскошной спиной, а может быть, это взорвалось в нем все, что накапливалось за этот странный напряженный день, но именно после этих занавесок, после того, как он увидел их аккуратную презрительную невозмутимость, он вдруг и неожиданно для самого себя стал говорить сначала что-то бессвязное и быстрое, словно и не говорил еще, а только разбрасывал слова, которые ему понадобятся, и поднял еще выше флаг, схватив тонкую ветку за самый конец, и флаг теперь упруго, с силой метался из стороны в сторону, и это было как если бы металась его не находившая себе выхода ярость. Потом он взлетел над толпой и не сразу понял, что его подняли, и ноги его стояли теперь на чьих-то плечах, и он, уже не узнавая своего голоса, не останавливаясь, выкрикивал странно и легко приходившие слова о революции, народе, резне, царе, демонстрации 22 апреля, Аракеле Окуашвили, о том, как нес Аракел флаг и как он шел за ним, чтоб подхватить флаг, когда Аракел упадет, и о дашнаках и грузинских федералистах, и о нациях вообще, о том, что нет вообще
С Дворцовой пошли к Кашветской церкви, и у Кашветской церкви уже никто, кроме него, не говорил, и на Солдатском базаре, куда пошли после церкви, и у здания типографии «Кавказ», где к ним присоединились рабочие типографии, — везде говорил он один, и его несли на плечах, а когда говорил, становился на плечи ногами и говорил, видя перед собой сразу всех и, может быть, от этого впервые доверялся не себе, а неожиданной и освобождающей власти, которую давали ему поднятые к нему восторженные лица. Потом, вспоминая, как это было, он сравнивал возникшее тогда чувство с той внезапной радостью и свободой, что приходили от матери, и решил, что от матери было иначе — она как бы возвращала его в себя, отгораживала от мира, и радость была оттого, что вдруг на миг снова обретал мать, и покой был, и благость. А тогда, на Дворцовой, произнеся свою первую в жизни речь, он словно перестал быть тем, кем был до этого, и стал кем-то другим, кто вмещал не то, что он прожил до сих пор, а наоборот, освобождал его от всего и вмещал только вот эту толпу, он как бы был ею и в то же время был выше нее, и от этого тоже приходила свобода, но это было освобождение не от внешнего, а от самого себя, и не радость, а если и радость, то от сознания своей силы и всеумения и даже могущества; а от той, материнской свободы — чувство беспомощности и неотделимости от мира, над которым тогда, на Дворцовой, он почувствовал свою власть.
Потом, уже после того как у типографии «Кавказ», словно из-под земли, сразу налетели казаки и полицейский и околоточный надзиратель, все время сопровождавшие демонстрацию, бросились вдруг к нему, и околоточный схватил его за пальто, а он, все еще сидя на плечах рабочих, ударил околоточного ногой в зубы, и тот упал, и он сам упал лицом в землю, и они так лежали, он и околоточный, оба лицом к земле, под ногами казачьих лошадей, а лошади каким-то чудом их не раздавили, и после того как казаки умчались и он вскочил и бросился через забор направо от склада Акопова, а один из казаков побежал за ним и ударил саблей по голове, но попал только в руку, поцарапав ему палец, и ему удалось перелезть все-таки через забор, а потом у одного знакомого переодеться в кинто, и так, в костюме кинто, сначала на извозчике, потом пешком — мимо драгунов Семеновского полка и казаков, искавших уже оратора и знаменосца, — до Хлебной площади, на явочную квартиру Ханояна, и рассказывавший уже там о демонстрации и о «каком-то молодом ораторе» поэт Акоп Акопян не признал его, пока он сам не назвал себя, — после всего этого, уже уверенный, что все позади, и еще гордый только что выявленной силой, он прочел текст прокламации, которую писал Коба. В прокламации было написано, что в демонстрации участвовало несколько сот человек.
— Что ты написал?! — сказал он Кобе. — В демонстрации участвовало десять тысяч человек!..
— Брешешь! — сказал Коба.
— Ну хотя бы пять тысяч… Пиши, что участвовало пять тысяч!
— Брешешь, — снова сказал Коба.
В конце концов договорились переправить «несколько сот» на «густые колонны», и он побежал набирать прокламацию.
Революция для того, чтобы все научились петь. Значит, так: революцию сделали — теперь петь? Нет, не так. Надо сделать еще мировую революцию. А после мировой революции что делать? Сидеть вот так перед стеной и думать?.. Для этого не нужна революция. У каждого есть стена, каждый может сесть вот так перед своей стеной и думать. Но никто не сидит. Может быть, никто про другого просто не знает, что тот сидит? Никто об этом не рассказывает… А Пушкин рассказывал. Об этом можно только стихами говорить. Сталин поэтому и писал стихи?.. Потом бросил. Сталину не надо рассказывать о том, что внутри. Ему это смешно. Он раз и навсегда перестал заниматься смешными вещами. А мне?.. То, что сейчас происходит со мной… В конце концов, а что происходит? Готовлюсь в академию. Время петь не настало. Еще надо драться. Сколько можно драться?.. Владимир Александрович сказал: