Тетради дона Ригоберто
Шрифт:
Возобновление наших игр, пусть и на расстоянии, принесло мне огромную радость и мучительную боль. Я снова почувствовала, что я твоя, а ты мой. Но стоило игре закончиться, как мое одиночество становилось еще горше, а тоска — еще чернее. Неужели то, что утрачено, утрачено навсегда?
С тех пор как пришло первое письмо, я живу в ожидании следующего, терзаясь сомнениями, тщетно пытаясь разгадать твои намерения. Ты хочешь, чтобы я ответила? Или отсутствие подписи — знак того, что мне полагается слушать, не вступая в диалог? И все же сегодня, покорно изобразив хлопотливую горожанку с картины Вермеера, я решила нарушить молчание. Та темная и таинственная часть моей души, которую ты пробудил,
Ты знаешь ответ, любимый. Открой его мне».
— Черт побери, вот это письмо! — воскликнул Фончито. Его воодушевление казалось вполне искренним. — А я даже не знал, как сильно ты любишь папу.
Мальчик раскраснелся, сиял и, как показалось донье Лукреции, — впервые — был немного смущен.
— Я никогда не переставала его любить. Даже после того, что случилось.
Взгляд Фончито мгновенно сделался пустым и отрешенным, как бывало всегда, когда мачеха упоминала минувшую катастрофу. Краска схлынула с его щек, уступив место восковой бледности.
— Я и сама не люблю об этом вспоминать, но что было, то было. И с этим ничего не поделаешь, — произнесла донья Лукреция, стараясь поймать взгляд пасынка. — И хоть ты смотришь на меня так, будто не понимаешь, о чем речь, ты все прекрасно помнишь. И я знаю, ты переживаешь не меньше моего.
Донья Лукреция смешалась и замолчала. Фончито снова принялся дурачиться, пытаясь подражать моделям Эгона Шиле: то вытягивал руки, спрятав большие пальцы, словно их отрезали, то поднимал над головой, бросая невидимое копье. Донья Лукреция не выдержала и рассмеялась:
— Ты не дьяволенок, ты определенно паяц! — воскликнула женщина. — Лучше бы ты увлекся театром.
Фончито тоже рассмеялся и поспешил дополнить нелепую жестикуляцию уморительными рожами. Не прекращая кривляться, он ехидно поинтересовался:
— Кстати, а почему твое письмо написано таким мудреным языком? Ты тоже считаешь, что о любви надо говорить выспренним слогом?
— Я старалась подражать стилю Ригоберто, — призналась донья Лукреция. — Утрировать, быть торжественной, утонченной и изобретательной. Твоему отцу это нравится. По-твоему, получилось слишком напыщенно?
— Папа будет в восторге, — заявил Фончито, энергично тряхнув головой. — Он запрется в кабинете и будет снова и снова перечитывать твое письмо. Надеюсь, ты не додумалась его подписать?
По правде сказать, об этом она не подумала.
— Ты считаешь, лучше оставить без подписи?
— Ну разумеется, — торжественно провозгласил Фончито. — Ты должна играть по его правилам.
Что ж, слова мальчишки не были лишены здравого смысла. Если Ригоберто не подписывал своих писем, ее ответ тоже лучше оставить без подписи.
— А ты у нас и вправду всезнайка, малыш, — проговорила донья Лукреция. — Впрочем, это не такая уж плохая идея. Обойдемся без подписи. Он все равно поймет, от кого письмо.
Фончито зааплодировал. Он уже собирался уходить. На тосты в тот день рассчитывать не приходилось. Хустиниана куда-то отлучилась. Под пристальным взглядом доньи Лукреции, находившей ежевечерний ритуал до невозможности забавным, мальчик убрал в портфель альбом с репродукциями, одернул форменный пиджачок, поправил галстук. Но, вместо того чтобы отправиться домой, бросив с порога: «Пока, мамочка!», он присел на подлокотник кресла, в котором устроилась донья Лукреция.
— Можно тебя кое о чем спросить? Только я стесняюсь.
Мальчик произнес эти слова тонким и нежным, слегка дрожащим голоском, к которому прибегал всякий раз, когда
— Ну, ты, положим, ничего не стесняешься, так что хватит ломать комедию, — строго сказала женщина и тут же ласково потрепала пасынка по голове. — Спрашивай, и дело с концом.
Фончито обнял мачеху. Уткнулся носом ей в шею.
— Я не могу, когда ты на меня смотришь, — пробормотал он едва слышно. — Наморщенные губки — это ведь на самом деле не те губки, да?
Щека мальчика приникла к щеке доньи Лукреции, влажный маленький рот скользил по ее лицу. Сначала он был прохладным, но постепенно становился все горячее. Мальчишка целовал ее в губы. Женщина закрыла глаза и подчинилась: юркая змейка нырнула ей в рот, скользнула по небу и деснам, прильнула к языку. Она застыла где-то вне времени, слепая, ошеломленная, счастливая, обессилевшая, не способная ни думать, ни действовать. Но стоило ей протянуть руки, чтобы обнять Фончито, как он, повинуясь очередной внезапной смене настроения, резко отстранился. Теперь мальчик и вправду собрался уходить. Держался он как ни в чем не бывало.
— Если хочешь, перепиши анонимку набело и положи в конверт, — сказал Фончито с порога. — Завтра отдашь его мне, а я суну в почтовый ящик, тайком от папы. Чао, мамуля.
Могу предположить, что при виде развевающегося на ветру знамени или при звуках государственного гимна Вы испытываете резкий прилив крови к голове и конечностям, который принято называть воодушевлением. Слово «родина» (которое Вы всегда пишете с большой буквы) ассоциируется у Вас не с непочтительными стихами раннего Пабло Неруды:
95
Пукара — город на востоке Перу, на месте индейской крепости.
и не с убийственной сентенцией доктора Джонсона [96] («Patriotism is the last refuge of a scoundre» [97] ), а с героическими кавалерийскими атаками, саблями, пронзающими вражеских солдат, пением горна, артиллерийской канонадой и выстрелами, которые производят отнюдь не бутылки шампанского. Судя по всему, Вы принадлежите к той категории мужчин и женщин, что с благоговением взирают на засиженные голубями статуи отцов-основателей на городских площадях и с ночи занимают место на Марсовом поле, [98] чтобы не пропустить парад, зрелище, которое кажется Вам чрезвычайно воинственным, патриотическим и мужественным. Сеньор, сеньора: Вы представляете огромную опасность для человечества.
96
Джонсон Сэмюэл (1709–1784) — английский философ, поэт и литературный критик.
97
«Патриотизм — последнее прибежище негодяя» (англ.).
98
Марсово поле — центральная площадь Лимы.