Тезей (другой вариант перевода)
Шрифт:
– Отец, я должен ехать.
– У него снова был тот же загнанный вид, что на Скале.
– Я должен. Мне было знамение.
Я подумал, как он сидел всю ночь без сна на Скале, словно ночная птица, и почуял касание сверхъестественных сил. Стало жутко, не по себе... Спросил:
– От Богини?
Он помолчал, - рот сжат, складка меж бровей, - потом кивнул.
Я устал как собака: день работы, вся эта кутерьма, да еще лазай по скалам, ищи его...
– Ладно, - говорю, - езжайте. Это, наверно, не хуже, чем душить его здесь дымом. А кто из вас скажет его матери?
– Оба молчали как глухонемые. Конечно, никто. Это удовольствие достанется мне...
Я пошел сразу, чтоб поскорей с этим покончить.
На другое утро мои сыновья уезжали. Шел дождь, и я послал Акама под тент... Ипполит прощался со мной на корме. Завернулся в черный плащ, волосы прилипли к щекам от ветра и дождя... Вот такие бывали и у его матери иной раз на охоте... Но ее секреты от меня были не темнее, чем тень листа на воде, ее я всегда понимал.
Под самый конец он глянул на меня, будто хотел что-то сказать... Эта его спешка была очень странной: я ничем вроде его не задел, почему он так скрытен со мной?.. Мне показалось, что в глазах его что-то мелькнуло, - но он никогда не был из разговорчивых. Капитан крикнул: "Отдать швартовы!", мокрые спины гребцов склонились над веслами... Я не стал ждать, пока они выйдут в открытое море.
4
Наступила осень. То лето я провел дома, потому у меня было меньше дел, чем в прошлые годы в это время. Дом казался пустым: ведь не обо всем станешь разговаривать со слугами, а больше поговорить было не с кем. Аминтор давно погиб в какой-то семейной стычке, не стоившей его меча... Я научился одиночеству до этих последних недель, что провел с сыновьями.
Корабль из Трезены привез мне письмо... Ипполит писал, что Акаму много лучше, он ездит в святилище лишь каждую третью ночь, чтобы принимать лекарства и спать там в роще... "Теперь ты простишь мне наш отъезд, отец? Я уезжал не по своей воле. Никто другой меня не научит тому, чему я учился у тебя. И мне было хорошо с тобой..."
Письмо было на двух восковых табличках, и воск был сильно истерт, словно он долго думал над ним. Я убрал его в сундук, где были вещи его матери.
В доме было так тихо, что можно было бы надеяться и на покой; но лишь только сын ее уехал, Федра начала страдать. Сначала, что у него там будет припадок и он умрет вдали от нее; потом, - когда появились добрые вести, что он ее забудет... Она беспрерывно болела, но врачи ничего не могли определить, кроме этой тоски по сыну. Я пытался ее убедить: разве, мол, это любовь - хотеть, чтобы он вернулся недолеченным? Эти приступы могут покалечить не только его жизнь, но и его царствование; по правде говоря, он вообще не сможет править... Я боялся, она разъярится, но она сказала мягко и робко:
– Ты прав, Тезей. Но мне нет покоя ни днем ни ночью, мне все время чудится, что он там в какой-то опасности и бог предупреждает меня... Сделай для меня лишь одно: позволь мне самой поехать в Трезену и побыть там немного у твоей матери. Я повидаю и врачей в Эпидавре... Позволь мне поехать, ведь я не так уж много прошу.
– Не так уж мало, - говорю.
– На Крит - другое дело; но Трезена заставит людей думать, что я тебя сослал. Нам лучше обойтись без таких сплетен.
Плыть на Крит было поздно, уже начались штормы.
Я оглядел ее комнату. Мешанина платьев и украшений: тряпки висят и валяются где попало, пузырьки, кувшины, зеркала, повсюду горшки с лекарствами... И в этой тесной, захламленной клетке - теплый спертый воздух, полный женских запахов. Вспомнил, как всё здесь было когда-то: в распахнутые шторы вливается солнце; чистое полированное дерево; пахнет пчелиным воском, лимоном, чабрецом; на нетронутой постели - лук и шелковая шапочка; к оконному косяку прислонена лира, на подоконнике - крошки для птиц...
Это место было осквернено и загажено - я ненавидел его теперь, мне хотелось исчезнуть отсюда... Но море было заперто штормами до весны, и я сказал:
– Прекрасно. Мы вместе поедем в Трезену и навестим мальчика. Тогда ни у кого не будет сомнений на этот счет.
Она снова предложила, что поедет одна; она, мол, не будет там в тягость...
– Конечно, - говорю, - до тех пор, пока не поссоришься с Ипполитом. Он там уже хозяин в доме, полный хозяин, и ты будешь его гостьей. Любое свое недовольство ты сможешь высказывать только мне.
Я послал гонца по сухопутью, через Истм, чтоб известить о нашем приезде; но дороги были разбиты, он где-то свалился в овраг, его подобрали и лечили невежды... Так что когда мое письмо попало туда, мы сами уже тронулись в путь.
Когда Акам разболелся, афинские жрецы заявили, что это кровь Паллантидов, убитых давным-давно в войнах отца, пала проклятием на мой род. Мне казалось, их побудила просто зависть врачей к коллегам в Эпидавре, а не какие-то там знамения; но чтобы успокоить и умилостивить Благосклонных, если они на самом деле были разгневаны, - я распустил слух, что увожу свой кровный грех из Афин и вернусь назад очищенным.
Это было осеннее путешествие, медленное и тоскливое. Дорога была скользкой, ее завалили оползни с гор... Кожаные занавески дамских носилок едва спасали женщин от проливных дождей... У меня у самого всё тело ломило от сырости, я боялся что Федра вообще не выдержит дороги через Истм; но она с каждым днем веселела, ела с аппетитом и выглядела всё лучше, хоть все ее женщины расхворались.
Мы свернули с приморской дороги, чтобы задержаться в Эпидавре. Его закрытая долина была похожа на таз для сбора дождевой воды. В доме для гостей пахло смолой и сосновой хвоей, слуги растирали меня полотенцами, а я смотрел на извилистые прогалины в лесу - с пожелтевшими осенними листьями, с мокрыми кустами зеленых лавров... Спальные домики для больных были заперты против непогоды, с соломенных крыш лилась вода, бревенчатые стены были в мокрых потеках... Желтые буки роняли свои листья в разбухший ручей, хрустевший камнями в водоворотах; на лужайках стояли громадные лужи, и из воды торчали лишь верхушки травы... Вы скажете - нерадостное зрелище. И все-таки было во всем этом что-то умиротворяющее, что порождало душевный покой, ощущение соответствия жизни с временем года и с волей богов... Я был бы рад отослать всех своих людей - и просто сидеть в одной из этих хибарок под соломенной крышей и смотреть, как пролетают мимо шквалы дождя, и слушать, как шумит ручей, и ждать, никуда не спеша, когда запоздалое солнце бросит сквозь ветви на воду золотистые пятна света, и сладко запахнет перед вечером влажная земля, и засвистит черный дрозд или пробежит по траве трясогузка...
У них было не много времени, чтобы приготовиться встретить нас, но врачи привыкли спешить. Всё делалось быстро и четко; было видно, что, если бы я крикнул: "Помогите, умираю!" - это почти ничего не изменило бы здесь. Скоро пришел сам Царствующий жрец, любезный и живой, но как-то по-особенному сдержанный; от привычки носить в себе секреты больных, скрывая их даже от царей, как обязывает клятва их богу. Он был моложе меня, одет очень просто скорее не царь, а жрец, готовый своими руками работать среди больных. Его царство было священно, так что воевать ему не приходилось; и богатство ему было не нужно - хватало приношений приезжих... Я спросил об Акаме - он ответил, что мальчик как раз у них и чувствует себя хорошо, но не стоит его будить после принятого лекарства и водить по дождю. Он был очень вежлив, но говорил как царь, - и я не стал спорить: слишком спокойно было там.