Тихий Дон. Том 2
Шрифт:
Мирон Григорьевич исподволь готовился к пахоте, пополневшими днями возился под навесом сарая, тесал зубья к боронам, вместе с Гетьком делал два новых колесных стана. Дед Гришака говел на четвертой неделе. Приходил из церкви почерневший от холода, жаловался снохе:
– Заморил поп, никудышный служака, да-с, служит, как яишник с возом едет. Это беда!
– Вы бы, батя, на Страстной неделе говели, все потеплеет к тому времени.
– Ты мне Наташку покличь. Пущай она чулки потолще свяжет, а в таких-то голопятых и серый бирюк
Наталья жила у отца, «как хохол на отживе»: ей все казалось, что Григорий вернется к ней, сердцем ждала, не вслушиваясь в трезвый нашепот разума; исходила ночами в жгучей тоске, крушилась, растоптанная нежданной, незаслуженной обидой. А к этому прибавилось другое, и Наталья с холодным страхом шла к концу, ночами металась в своей девичьей горенке, как подстреленный чибис по ендовной куге. С первых дней по-иному стал поглядывать на нее Митька, а однажды, прихватив Наталью в сенцах, прямо спросил:
– Скучаешь по Гришке?
– А что тебе?
– Тоску твою хочу разогнать…
Наталья взглянула ему в глаза и ужаснулась в душе своей догадке. Играл Митька зелеными кошачьими глазами, маслено блестел в темноте сеней разрезами зрачков. Наталья, хлопнув дверью, вскочила в боковушку к деду Гришаке и долго стояла, прислушиваясь к тревожному трепету сердца. На другой день после этого Митька подошел к ней на базу. Он метал скотине сено, и на прямых его волосах, на папахе шпанского меха висели зеленые травяные былки. Наталья отгоняла от свиного корыта увивавшихся собак.
– Ты не мордуйся, Наташка…
– Я бате зашумлю! – крикнула Наталья, закрываясь от него руками.
– Тю, сдурела!
– Уйди, проклятый!..
– Ну, чего шумишь?
– Уйди, Митька! Зараз пойду и расскажу бате!.. Какими ты глазами на меня глядишь? И-и-и, бессовестный!.. Как тебя земля держит!
– А вот держит и не гнется. – Митька в подтверждение топнул сапогами и подпер бока.
– Не лезь ко мне, Митрий!
– Зараз я и не лезу, а ночью приду. Ей-богу, приду.
Наталья ушла с база, содрогаясь. Вечером постелила себе на сундуке, положила с собой младшую сестренку. Ночь проворочалась, горячечными глазами вклиниваясь в темноту. Шороха ждала, чтобы крикнуть на весь дом, но тишина нарушалась только сапом спящего рядом, за стенкой, деда Гришаки да редкими всхрапами разметавшейся под боком сестры.
Отравленная бабьим неусыпным горем, разматывалась пряжа дней.
Митька, не изживший давнего своего позора со сватовством, ходил хмурый и злой. По вечерам уходил на игрища и редко приходил домой рано, все больше заря выкидывала. Путался с гулящими жалмерками, ходил к Степану играть в очко. Мирон Григорьевич до поры до времени молчал, приглядывался.
Как-то перед Пасхой Наталья встретила около моховского магазина Пантелея Прокофьевича. Он окликнул ее первый:
– Погоди-ка на-часок.
Наталья остановилась. Затосковала, глянув на горбоносое, смутно напоминавшее
– Ты чего ж к старикам не заглянешь? – смущенно обегая ее глазами, заговорил старик, словно сам был виноват перед Натальей. – Баба там по тебе соскучилась: что да чего ты там?.. Ну, как живешь-можешь?
Наталья оправилась от безотчетного смущенья.
– Спасибочко… – и, запнувшись (хотела назвать батей), смутившись, докончила: – Пантелей Прокофьевич.
– Что ж не наведаешься к нам?
– По хозяйству… работаю.
– Гришка наш, эх!.. – Старик горько закрутил головой. – Подковал он нас, стервец… Как ладно зажили было-к…
– Что ж, батя… – высоким, рвущимся голосом зазвенела Наталья, – не судьба, видать.
Пантелей Прокофьевич растерянно засуетился, глянув в глаза Натальи, налитые слезами. Губы ее сводило, усилие держало слезы.
– Прощай, милушка!.. Ты не горюй по нем, по сукинову сыну, он ногтя твоего не стоит. Он, может, вернется. Повидать бы мне его, уж я доберусь!
Наталья пошла, вобрав голову в плечи, как побитая. Пантелей Прокофьевич долго топтался на одном месте, будто сразу хотел перейти на рысь. Наталья, заворачивая за угол, оглянулась: свекор хромал по площади, с силой налегая на костыль.
XVI
У Штокмана стали собираться реже. Подходила весна. Хуторцы готовились к весенней работе; лишь с мельницы приходили Валет с Давыдкой и машинист Иван Алексеевич. В Страстной четверг перед вечером собрались в мастерской. Штокман сидел на верстаке, подчищая напилком сделанное из серебряного полтинника кольцо. В окно ложилась вязанка лучей закатного солнца. Розовый, с желтизной, лежал на полу пыльный квадрат. Иван Алексеевич крутил в руках клещи-кусачки.
– Надысь был у хозяина, ходил толковать о поршне. Надо в Миллерово везть, там дадут ему рахунку, а мы что же можем поделать? Трещина образовалась вот какая, – неизвестно кому показал Иван Алексеевич на мизинце размер трещины.
– Там ведь завод, кажется, есть? – спросил Штокман, двигая напилком, сея вокруг пальца тончайшую серебряную пыль.
– Мартеновский. Мне припало в прошлом году побывать.
– Много рабочих?
– До черта. Сотни четыре.
– Ну, как они? – Штокман, работая, встряхивал головой, и слова падали раздельно, как у заики.
– Им-то житье. Это тебе не пролетарии, а так… навоз.
– Почему же это? – поинтересовался Валет, сидя рядом со Штокманом, скрестив под коленями куценькие, обрубковатые пальцы.
Давыдка-вальцовщик, седой от мучной пыли, набившейся в волосы, ходил по мастерской, разбрызгивая чириками шуршащую пену стружек, с улыбкой прислушиваясь к сухому пахучему шелесту. Казалось ему, что идет он по буераку, занесенному багряным листопадом, листья мягко уминаются, а под ними – юная упругость сырой буерачной земли.