Тихий Дон
Шрифт:
– Свое ем, стараюсь. К вечеру съешь барана, а утром захочешь рано. Мы всякий фрукт потребляем, нам все полезно, что в рот полезло.
Аникушка похохатывал и мигал Григорию на досадливо плевавшего Христоню.
– Петро Пантелеев, ночевку где делаешь? Вишь, коняшки-то поподбились! – крикнул Томилин.
Его поддержал Меркулов:
– Ночевать пора. Солнце садится.
Петро махнул плетью.
– Заночуем в Ключах. А может, и до Кумылги потянем.
В черную курчавую бородку улыбнулся Меркулов, шепнул Томилину:
– Выслуживается
Кто-то, подстригая Меркулова, из озорства окорнал ему бороду, сделал из пышной бороды бороденку, застругал ее кривым клином. Выглядел Меркулов по-новому, смешно, – это и служило поводом к постоянным шуткам. Томилин не удержался и тут:
– А ты не выслуживаешься?
– Чем это?
– Бороду под генерала подстриг. Небось думаешь, как обрезал под генерала, так тебе сразу дивизию дадут? А шиша не хочешь?
– Дурак, черт! Ты ему всурьез, а он гнет.
За смехом и разговорами въехали в хутор Ключи. Высланный вперед квартирьером Андрюшка Кашулин встретил сотню у крайнего двора.
– Наш взвод – за мною! Первому – вот три двора, второму – по левой стороне, третьему – вон энтот двор, где колодезь, а ишо четыре сподряд.
Петро подъехал к нему:
– Ничего не слыхал? Спрашивал?
– Ими тут и не воняет. А вот медов, парень, тут до черта. У одной старухи триста колодок. Ночью обязательно какой-нибудь расколем!
– Но-но, не дури! А то я расколю! – Петро нахмурился, тронул коня плетью.
Разместились. Убрали коней. Стемнело. Хозяева дали казакам повечерять. У дворов, на ольхах прошлогодней порубки расселись служивые и хуторные казаки. Поговорили о том о сем и разошлись спать.
Наутро выехали из хутора. Почти под самой Кумылженской сотню догнал нарочный. Петро вскрыл пакет, долго читал его, покачиваясь в седле, натужно, как тяжесть, держа в вытянутой руке лист бумаги. К нему подъехал Григорий.
– Приказ?
– Ага!
– Чего пишут?
– Дела… Сотню велят сдать. Всех моих одногодков отзывают, формируют в Казанке Двадцать восьмой полк. Батарейцев – тоже, и пулеметчиков.
– А остальным куда ж?
– А вот тут прописано: «В Арженовской поступить в распоряжение командира Двадцать второго полка. Двигаться безотлагательно». Ишь ты! «Безотлагательно»!
Подъехал Латышев, взял из рук Петра приказ. Он читал, шевеля толстыми тугими губами, косо изогнув бровь.
– Трогай! – крикнул Петро.
Сотня рванулась, пошла шагом. Казаки, оглядываясь, внимательно посматривали на Петра, ждали, что скажет. Приказ объявил Петро в Кумылженской. Казаки старших годов засуетились, собираясь в обратную дорогу. Решили передневать в станице, а на зорьке другого дня трогаться в разные стороны. Петро, весь день искавший случая поговорить с братом, пришел к нему на квартиру.
– Пойдем на плац.
Григорий молча вышел за ворота. Их догнал было Митька Коршунов, но Петро холодно попросил его:
– Уйди, Митрий.
– Эт-то можно. – Митька понимающе улыбнулся, отстал.
Григорий, искоса наблюдавший за Петром, видел, что тот хочет говорить о чем-то серьезном. Отводя это разгаданное намерение, он заговорил с напускной оживленностью:
– Чудно все-таки: отъехали от дома сто верст, а народ уж другой. Гутарят не так, как у нас, и постройки другого порядка, вроде как у полипонов. Видишь, вот ворота накрыты тесовой крышей, как часовня. У нас таких нету. И вот, – он указал на ближний богатый курень, – завалинка тоже обметана тесом: чтоб дерево не гнило, так, что ли?
– Оставь. – Петро сморщился. – Не об этом ты гутаришь… Погоди, давай станем к плетню. Люди глядят.
На них любопытствующе поглядывали шедшие с плаца бабы и казаки. Старик в синей распоясанной рубахе и в казачьей фуражке с розовым от старости околышем приостановился:
– Днюете?
– Хотим передневать.
– Овесец коням есть?
– Есть трошки, – отозвался Петро.
– А то зайдите ко мне, всыплю мерки две.
– Спаси Христос, дедушка!
– Богу святому… Заходи. Вон мой курень, зеленой жестью крытый.
– Ты об чем хочешь толковать? – нетерпеливо, хмурясь, спросил Григорий.
– Обо всем. – Петро как-то виновато и вымученно улыбнулся, закусил углом рта пшеничный ус. – Время, Гришатка, такое, что, может, и не свидимся…
Неосознанная враждебность к брату, ужалившая было Григория, внезапно исчезла, раздавленная жалкой Петровой улыбкой и давнишним, с детства оставшимся обращением «Гришатка». Петро ласково глядел на брата, все так же длительно и нехорошо улыбаясь. Движением губ он стер улыбку, – огрубел лицом, сказал:
– Ты гляди, как народ разделили, гады! Будто с плугом проехались: один – в одну сторону, другой – в другую, как под лемешом. Чертова жизня, и время страшное! Один другого уж не угадывает… Вот ты, – круто перевел он разговор, – ты вот – брат мне родной, а я тебя не пойму, ей-богу! Чую, что ты уходишь как-то от меня… Правду говорю? – И сам себе ответил: – Правду. Мутишься ты… Боюсь, переметнешься ты к красным… Ты, Гришатка, до се себя не нашел.
– А ты нашел? – спросил Григорий, глядя, как за невидимой чертой Хопра, за меловой горою садится солнце, горит закат и обожженными черными хлопьями несутся оттуда облака.
– Нашел. Я на свою борозду попал. С нее меня не спихнешь! Я, Гришка, шататься, как ты, не буду.
– Хо? – обозленную выжал Григорий улыбку.
– Не буду!.. – Петро сердито потурсучил ус, часто замигал, будто ослепленный. – Меня к красным арканом не притянешь. Казачество против них, и я против. Суперечить не хочу, не буду! Да ить как сказать… Незачем мне к ним, но по дороге!
– Бросай этот разговор, – устало попросил Григорий.
Он первый пошел к своей квартире, старательно печатая шаг, шевеля сутулым плечом.