Тихий гром. Книга третья
Шрифт:
КНИГА ТРЕТЬЯ
Собиралися мирные пахари
Без печали, без жалоб и слез…
. . . . . . . . . . .
По селу до высокой околицы
Провожал их огулом народ…
Вот где, Русь, твои добрые молодцы,
Вся опора в годину невзгод
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Второй год по Европе гремела первая мировая война.
Кому надо, чтобы солдаты одной страны убивали солдат другой? За чем они бьют друг друга? Для какой же надобности солдату Рослову кровянить штык своей винтовки о внутренности немецких солдат? А заколол он их за полдня не то восемь, не то десять — не до счету. И сам лежит в отбитом у неприятеля окопе, пропоротый в нескольких местах немецкими штыками. Нижний бок шинели разбух от крови. Едва хватило сил подтянуть слетевшую папаху да подсунуть ее под голову. И под ней, под папахой, — тоже мокро. А в глазах — не поймешь — не то день меркнет, уступая права вечеру, не то сама жизнь угасает. Черные полосы плывут одна за другой, а между ними просветы искрятся, будто дядя Тихон лемех в кузне наваривает. Сознание все чаще тонет в этой холодной и безразличной черноте и все реже и короче выныривает из нее к искрам.
Рядом где-то и Григорий Шлыков должен лежать. Вместе держатся они со дня мобилизации. Вместе в прошлом году и ранены были, и в лазарете лежали, и выписались вместе, и вот до этой проклятой немецкой траншеи бок о бок держались. Сколько смертельных ударов отвели друг от друга! И теперь уж не просто земляки они, не друзья, а роднее родных братьев стали. На горячей кровушке замешано такое родство!
Это теперь — обескровленные, изнемогшие, угасающие — лежат они на дне траншеи в двух шагах друг от друга, ничего не знают и не видят, кроме ужасающей черноты перед глазами. Но ведь и днем, в обеденное время, перед атакой, будучи в добром здоровье, они знали немного больше, чем теперь. А видели чуть подальше кончика штыка своей винтовки да по бокам едва успевали оглядываться. Что же произошло в тот день на их участке фронта — не ведали они.
Беспросветная темнота давит мужика и в собственной избенке, и на полосе, и в окопе. А между тем один из военных журналистов писал тогда в «Ниве» о небывалом «германском таране»:
«Только что закончившиеся бои на нашем фронте Боржимов — Воля-Шидловская — неслыханные и небывалые даже в настоящую мировую войну. Поражает необыкновенная густота построения немецких войск. Как сообщает штаб, неприятель, с целью прорыва нашего фронта, ввел в бой на участке около десяти верст семь дивизий, поддержанных ста батареями. Некоторые дивизии развертывались на фронте около версты, когда обычно при современном огне для тактического развертывания артиллерии в среднем необходимо три-четыре версты.
Удар, направленный для прорыва нашего фронта, представлял колоссальный таран, до изобретения пороха употреблявшийся для разбития крепостных стен, но с той разницей, что настоящий германский таран был сделан не из дерева и железа, а из ста тысяч немецких солдат, образовавших одну сплошную стенобитную машину. Здесь не только полковые и дивизионные резервы шли в батальонных колоннах, но и ротные цепи на таком тесном пространстве сливались в сомкнутый строй.
Атака этого колоссального тарана поддерживалась ураганным огнем ста батарей, составляющих шестьсот орудий. Кругом было сплошное поле смерти, где каждый артиллерийский снаряд нашей артиллерии выбивал из строя десятки.
Но германский таран ударился о стальную щетину наших штыков и подался назад. Казалось, ничто не могло противостоять такому удару. Какой стальной броней из войсковых частей ни покрывать всю линию тысячеверстного фронта, нельзя же все-таки на каждой версте фронта иметь по 8—10 тысяч. Для этого не хватило бы никаких миллионных армий. Но в решающий момент на линии Боржимов — Воля-Шидловская наши силы оказались достаточными не только для того, чтобы задержать удар стотысячного тарана, но и для контратаки. Прорыв неприятеля не удался, и нашими войсками заняты неприятельские траншеи. Все колоссальные жертвы и усилия германцев не привели даже к временному прорыву нашего фронта».
Безвестный корреспондент говорит лишь о «колоссальных жертвах и усилиях германцев» и умалчивает о своих. А к раненым воинам, оказавшимся в отбитой у немцев траншее, не могли пробраться санитары, потому как все поле от рубежа контратаки было покрыто сплошным кровавым месивом.
В наступившей темноте санитары двигались на стоны раненых. А через тех, кто не мог стонать, перешагивали, как через трупы. Трупов тут было — ступить негде.
Василий Рослов не знал, сколько он пролежал в пропасти забытья. Но жизнь его пока еще не заглохла. Она едва заметно билась где-то глубоко внутри, глухо стучала, пересиливая принесенную на немецких штыках смерть.
На этот раз удалось ему на короткое время размежить веки. Увидел могильную стенку наспех выкопанной траншеи, а за краем ее, в неведомой небесной вышине, — туманную звездочку. Показалось ли так Василию или та звезда действительно плыла в тумане — понять невозможно. Только исчезла она тут же. А из глубин памяти, будто из далекого-далекого прошлого, ярко, до рези в глазах, возник только что минувший день до начала контратаки.
Он увидел себя в строю, стоящим, как и все, без шапки. После молебна полковой священник прочел послание какого-то сельского старосты Калужской губернии. Многие слова этого послания почему-то, как ржавые гвозди, застряли в мозгу и теперь шевелились там, тревожа боль:
«Да здравствуйте, христолюбивое воинство, герои русской земли. Бог вам в помощь победить врага… Не, робейте, ребята. Пущай гремит германская машина, она ему предсказывает гибель… Не поддавайтесь врагу-германцу. У нас всех, стариков, кипит геройская кровь к бою на врага; как только какая неустойка, то мы всеуспешно на поля брани вылетим… Не робей, ребята, не всех стариков побрали на войну… И все готовы умереть за веру, отечество. С нами бог, не робейте, ребята. Ура! Наша матушка Россия немало видела тревоги, но все переносила с помощью божьей, так и в настоящее время, не робейте, воины Христовы, помните, что с нами бог на всяком месте. Боже, царя храни…»
Христолюбивые воины не робели. Жизней своих не щадили за батюшку царя. Но, слушая это послание тылового героя, многие поскрипывали зубами и незаметно отводили мрачные взгляды от священника.
В такие вот моменты и рождается тихий гром в темной глубине мужичьей души. Справедливый гнев долго копится в просторной утробе, пока не станет ему там тесно. А уж коль прорвется тот гнев наружу, не станет мужик прощенья просить ни у бога, ни у людей.
И на этом не кончилось долгое стояние в строю. Потом еще крикливо и нудно говорил белокурый штабс-капитан в шинели с иголочки с золотыми погонами! Не фронтовик, видать. Он все поминал Дарданеллы и Дарданелльскую операцию союзников.
— Какие еще к черту Дарданеллы! — услышал Василий за спиной негромкий голос. — Нам и тута трех аршинов на могилу, авось, не откажут, а в общей дак и того меньше.
Василий тоже не знал, что это за такие Дарданеллы, где они, кому и для чего нужны, чтобы за них жизнями людей платить. А вот про могилу-то солдат, словно в яблочко влепил. Вот она — готовая могилушка, лишь присыпать сверху осталось.
Не знал и как-то не задумывался солдат Рослов над тем, что кровавые разбойники, затеявшие эту войну, в стороне сидят, в полнейшей безопасности, в безупречно белых сорочках и на разбойников вроде бы совсем не похожи. Как тут не вспомнить, что алтынного вора в тюрьму сажают, а полтинного — в красный угол да за казенный стол.
А то, что на убийстве каждого солдата поставщики военного снаряжения по двадцати одной тысяче долларов зарабатывают, — за семью печатями хранилось. И знать солдату никак того не положено. Это уж потом дотошные американцы сосчитают все и раскроют миру тайну.
Григорий Шлыков очнулся впервые через много часов после боя, перед утром, уже. Ему, не прошедшему, действительной службы и не знавшему ничего, кроме родного хутора Лебедевского, было труднее, чем Василию, потому и держался он за старшего товарища, как малое дитя за мамку. Во всем земляка слушался и старался на него быть похожим. Даже усы завел, но росли они у него редковатыми и не шибко солдата красили.