Титус Гроан
Шрифт:
– Неважно, – сказала Фуксия. – Посмотри-ка на Титуса.
Нянюшка, ответа Фуксии ничуть не одобрившая, обернулась и увидела, что малыш в желтой рубахе уже поднялся и важно вышагивает по горячему коричневатому песку прочь от ковра, сложив перед собою ладони.
– Ты-то хоть нас не покидай! – вскрикнула нянюшка Шлакк. – Без противного, жирного господина Свелтера мы уж как-нибудь обойдемся, но куда ж мы без нашей маленькой светлости? Без господина Флэя мы обойтись сумеем и…
Фуксия вскочила на колени.
– Не сумеем! не сумеем! Не говори так… так ужасно! Не говори об этом – никогда! Милый Флэй и… нет, ты не понимаешь, бессмысленно. Ох, ну что же с ними случилось? – Она опустилась на ковер, нижняя губа ее дрожала, она понимала, что
Госпожа Шлакк удивленно уставилась на нее, но тут обеих заставил вздрогнуть чей-то голос. Оборотясь, они увидели под деревьями две высокие, направлявшиеся в их сторону фигуры – мужчину и… возможно ли?., да, так и есть, женщину. С парасолем в руках. Не то чтобы в этой второй фигуре обозначилось бы нечто мужественное, даже если б она оставила дома парасоль. Отнюдь. Раскачивающееся продвижение ее было более чем женственным. Длинная шея походила – довольно бестактно – на шею брата, походило бы и лицо, если б изрядная часть его не была милосердно скрыта черными очками: и все же главное несходство их обозначалось в области таза. Доктор (ибо это был Прюнскваллор) мог похвастаться парой бедер не в большей мере, чем поставленный на хвост угорь, между тем как обвитая белым шелком Ирма сделала, кажется, все, чтобы в самом невыгодном свете (талия ее была до смешного затянута) выставить напоказ бедра, на костяных полках которых можно было б расставить безделушки в количествах, достаточных для того, чтобы битком набить чулан клептомана.
– Наилучшего утра вам, мои дорогие, – пропел вибрирующим голосом Доктор, – и говоря «наилучшего», я разумею и самый что ни на есть последний его кубический дюйм, украшающий своей светозарностью верховную точку эфира, ха-ха-ха.
Фуксия обрадовалась Доктору. Доктор нравился ей, при всей пустоте его словоблудия.
Ирма, почти не выходившая из дому с того страшного дня, когда она опозорилась на Пожаре, изо всех сил старалась теперь вернуть себе репутацию леди – леди, допустившей, чего уж скрывать, промашку, но тем не менее леди; усилия эти выглядели трогательно нарочитыми. Вырезы на ее платьях стали еще ниже, выставленной напоказ бесподобной, молочной кожи хватило бы на обтяжку самое малое двух поместительных кресел. Бедрам приходилось теперь трудиться куда больше прежнего – даже разговаривая с кем-либо, Ирма раскачивала ими, как большим колоколом: желание прозвучать подстрекало их и правило ими, они производили все потребные движения и только что не звонили, когда резкий, неприятный голос ее (столь не схожий с погребальным звоном, который могли бы они издавать) заставлял это схожее с восьмеркой (поперечное сечение, вид с высоты птичьего полета) сооружение выписывать сложные кривые.
Длинный острый нос Ирмы был теперь наставлен на Фуксию.
– Милое дитя, – произнесла Ирма, – вы, стало быть, наслаждаетесь упоительным ветерком, милое дитя? Я говорю, вы наслаждаетесь упоительным ветерком? Разумеется. Неопровержимо, и больше скажу, я нимало в этом не сомневаюсь.
Она улыбнулась, но веселья в улыбке ее не было, мышцы лица согласились только на то, чтобы подвинуться в предписанных им направлениях, не пожелав проникнуться приличествующим случаю духом – благо таковой и отсутствовал.
– Ишь ты, поди ж ты! – произнес ее брат тоном, дававшим понять, что на эту предпринятую сестрой попытку завязать светский разговор можно не обращать внимания, – и присел возле Фуксии, наградив ее улыбкой вставившего себе золотые пломбы крокодила.
– Я так рада, что вы пришли, – сказала Фуксия.
Доктор похлопал ее по колену – дружеское стаккато – и повернулся к Нянюшке.
– Госпожа Шлакк, – сказал он, с такой силой напирая на «госпожу», словно то был единственный в своем роде титул, – а вы-mo как? Как поживает ваш кровоток, моя дорогая, бесценная маленькая женщина? Ну-ка, ну-ка, расскажите вашему доктору все, как оно есть.
Нянюшка придвинулась поближе к сидевшей между нею и Прюнскваллором Фуксии и вытаращилась на Доктора поверх ее плеча.
– С ним… ему хорошо, сударь… по-моему, сударь… спасибо, – сказала она.
– Ага! – проведя рукой по гладкому подбородку, произнес Прюнскваллор. – Так ему, стало быть, хорошо? Ага! отлично. От-лич-но. Небось, досуже струится себе с одного холма на другой. Блуждает средь костных кущ, попирая ткани и питая, как умеет, ваше старое тело. Госпожа Шлакк, я чрезвычайно доволен. Да, но сами-то вы – в сокровенных глубинах вашего я, – сами-то вы как себя ощущаете? В рассужденьи телесном, покойно ли вам – вам, как единому целому, от милых седин головы вашей до маленьких топочущих ножек – покойно ли вам?
– О чем он говорит, дорогая? – спросила, сжимая руку Фуксии, бедная госпожа Шлакк. – Ох, бедное мое сердце, о чем говорит Доктор?
– Он хочет узнать, хорошо ты себя чувствуешь или плохо, – ответила Фуксия.
Нянюшка обратила обведенные красным глазки к гладкокожему человеку с копною волос и глазами, плававшими и взбухавшими под сильными стеклами очков.
– Ну же, ну же, дорогая моя госпожа Шлакк, я ведь не съем вас. Что нет, то нет. Даже если вас прихлопнут поджаренным хлебом, поперчат и посолят. Ни кусочка не съем. Вам ведь неможилось – да, конечно, со времени пожара. Вам неможилось, дорогая моя, – более чем неможилось, что было более чем естественно. Но лучше ли вам сейчас – вот что желает узнать ваш доктор – лучше ли вам сейчас?
Нянюшка открыла наморщенный ротик.
– Да ведь то так, то этак, сударь, – сказала она, – а вообще-то я все слабею.
Сообщив это, она поспешила поворотиться к Фуксии, словно желая удостовериться, что та никуда не делась, и стеклянные виноградины на ее шляпке звякнули.
Доктор Прюнскваллор вытащил из кармана большой шелковый носовой платок и промокнул им лоб. Ирма, одолев немалые трудности – причиненные, предположительно, китовым усом и прочим в этом же роде, – ухитрилась присесть на ковер, сопроводив этот подвиг продолжительным скрипом шкивов, коленчатых рычагов, перлиней и фиш-гаков. Сидения на земле она, вообще говоря, не одобряла, однако и смотреть на затылки присутствующих ей наскучило, вот она и решилась рискнуть, разыграв хоть и краткую, но не подобающую истинной леди интерлюдию. Она смотрела на Титуса и говорила себе: «Будь это мой ребенок, я бы его постригла, особенно при том положении, какое он занимает».
– И к чему же сводится ваше «этак»? – спросил Доктор, возвращая шелковый платок в карман. – Сердце ли ваше ведет себя неподобающим образом – или нервы – или печень, благослови вас небо, – или вас допекает общая телесная слабость?
– Устала я, – ответила госпожа Шлакк, – уж так устала, сударь. Мне ведь все-все приходится делать.
И бедная старушка задрожала.
– Фуксия, – сказал Доктор, – загляните ко мне нынче вечером, я дам вам укрепляющее средство, а вы присмотрите, чтобы она каждый день его принимала. Клянусь всей и всяческой неувядаемостью, ей это необходимо. Бальзам и лебяжий пух, дорогая Фуксия, юные лебеди и старые гаги, она должна получать это ежедневно – сладость для нервов, дорогая, и хладные, как могила, пальцы для ее старого, старого чела.
– Глупости, – сказала сестра, – я говорю, глупости, Бернард.
– А вот и Титус, – продолжал доктор Прюнскваллор, не обратив внимания на сестрины возгласы. – Облаченный в лоскут, оторванный от самого солнца, ха-ха-ха! Какой он стал огромный! И какой важный. – Доктор, раздув щеки, фыркнул. – Близится великий день, не так ли?
– Вы насчет «Вографления»? – спросила Фуксия.
– Никак не меньше, – подтвердил, склоняя голову набок, Прюнскваллор.
– Да, – сказала девочка, – осталось всего четыре дня. Плот уже строят.