Титус Гроан
Шрифт:
Часом раньше Фуксия с Доктором встретились, как было условлено, в Прохладной Зале. На сей раз легкомыслие Доктора словно рукой сняло. Он утешал девочку хорошо подобранными словами, высказывая мысли простые и ясные, искусно касаясь различных ее печалей. Вместе обговорили они все те прискорбные, плачевные испытания, которые выпали на их долю, обсудили все, с ними связанное – ушедшую в свои мысли мать Фуксии; сверхъестественное исчезновение ее отца; поговорили о том, жив ли он еще или умер; о сестре Доктора и о Двойняшках; о загадке Свелтера и Флэя; о маленькой нянюшке Шлакк;
– Будьте с ним поосторожнее, Фуксия, – сказал Доктор. – Запомните?
– Запомню, – пообещала Фуксия. – Да, я запомню, доктор Прюн.
Сумерки плыли за окнами… гигантские, осыпающиеся сумерки, колыхавшиеся и оседавшие подобно пепельной мгле.
Фуксия расстегнула две верхние пуговки блузки, отогнула в стороны освободившуюся ткань. Перед тем как сделать это, она отвернулась от Доктора. Затем прижала сложенные чашками ладони к груди. Казалось, она что-то прячет.
– Да, я буду осторожна, доктор Прюн, – повторила она, – и запомню то, что вы сказали, – но сегодня я должна была надеть его – должна.
– Что вы должны были надеть, мой грибочек? – спросил Прюнскваллор, впервые подпустив в голос лукавства – серьезные разговоры закончились, можно было немного расслабиться. – Да снизойдут небеса к бестолковой моей голове, я как-то упустил нить – если, конечно, таковая имелась! Повторите еще раз, о смуглая радость моя.
– Смотрите! – вот! – ради вас и меня, потому что я так захотела.
Фуксия уронила руки и они тяжело повисли вдоль тела. Глаза девочки сияли. Смесь неуклюжести с величием проступила в ней: гордо вздернутая голова – горло поблескивает, ноги расставлены, ступни чуть свернуты вовнутрь.
– СМОТРИТЕ!
Доктор, повинуясь ее приказу смотрел, и смотрел неотрывно. Рубин, подаренный им девочке в ночь, когда он познакомился со Стирпайком, горел на ее груди.
И вдруг – неожиданно, внезапно – она пустилась бежать, ступни ее гулко били по каменным плитам, а дверь Прохладной Залы меж тем покачивалась взад и вперед… взад и вперед.
ВОГРАФЛЕНИЕ
День «Вографления» был дождлив. Лил монотонный, унылый, серый дождь, напрочь лишенный жизни. У него не было сил, чтобы остановиться. В окнах Северного крыла неизменно маячило около сотни лиц, вглядывавшихся в небо, в дождь. Сотни людей перегибались через подоконники Южной стены, тоже вглядываясь. Один за другим, они исчезали, отступая во тьму, но в новых окнах появлялись новые. Дождь. Медленный дождь. Восток и запад Замка вглядывались в дождь. Дождливый будет денек… Этот не перестанет.
Даже и до зари, задолго до нее, в тот час, когда Серые Скребуны надраивали стены каменной кухни, когда Плотостроители доделывали плот из ветвей каштана, когда конюшенные мальчишки при свете фонарей дочищали лошадей, было уже очевидно, что в Замке произошла перемена. То был Величайший День. Проявленья ее, перемены, были многочисленны, и самое поверхностное из них состояло в том, что все оделись в мешковину. Все до единого. В мешковину, окрашенную орлиной кровью. В этот день никто, никто, кроме Титуса, не смел поступить вопреки незапамятной давности заповеди: «И что в день Вографления Замок надлежит облачить в мешковину».
Выдачей одежд ведал руководимый Баркентином Стирпайк. Он уже немало узнал о самых темных, уходящих корнями в предания обрядах. У него созрела мысль занять, в случае, если Баркентин помрет, положение главного, когда не единственного авторитета в вопросах устава и ритуала. Как бы там ни было, но и сам этот предмет увлек юношу чрезвычайно. Стирпайк учуял в нем большие возможности.
– Проклятье! – пробормотал он, пробудившись под звуки дождя. Хотя с другой стороны, какая разница? Надо смотреть в будущее. У него еще год впереди. Пять лет. А пока – «все на борт и к победе!»
Госпожа Шлакк поднялась пораньше и из уважения к священному обычаю сразу облачилась в дерюгу. Жаль вот, нельзя надеть шляпу со стеклянными виноградинами, но, разумеется, в день Вографления шляп никто не носит. Прошлой ночью слуга принес камень, который Титусу предстояло держать в левой руке, ветку плюща для правой, и ожерелье из улиточьих домиков для его маленькой шейки. Титус все еще спал, так что Нянюшка принялась за глажку белой холщовой рубахи, коей полагалось доходить ему до лодыжек. Выбелена она была до того, что походила на белый свет. Нянюшка касалась ткани с такой осторожностью, словно та была сплетена из осенних паутинок.
– Вот и дождались, – говорила сама себе Нянюшка. – Вот и дождались. Самое крохотное существо на свете, а ведь станет сегодня Графом. Сегодня! Ох, слабое мое сердце, какие они все жестокие – взваливать на такого малютку такую соответственность! Жестокие. Жестокие. Разве это праведно? Совсем не праведно! Но ведь он и есть. Он и есть Граф, крошечка моя непослушная. Единственный – кто скажет, что это не так? Ох, мое бедное сердце! и никто не приходит его навестить. Только сегодня он им и понадобился, потому что настал его день.
Слезки шныряли по махонькому, сморщенному личику Нянюшки. В паузах, отделявших фразу от фразы, рот старушки двигался сам собой, втягивая и выпуская сухонькие его морщинки.
– Все ждут, когда он придет, новый маленький Граф, чтобы поклониться ему и все такое, а кто его купает, кто приготавливает, кто ему рубашечку выгладит да завтраком накормит? – все я. Им-то до этого и дела нет – а после… после… (тут Нянюшка вдруг присела на краешек стула и расплакалась) а после они его у меня отнимут. Вот она, неправедность-то, – а я останусь совсем одна… так и помру одинокой…
– Я буду с тобой, – сказала от двери Фуксия. – Да и не отберут они его у тебя. Зачем его отбирать?
Нянюшка Шлакк подбежала к девочке и вцепилась ей в руку.
– А вот отберут! – вскричала она. – Твоя здоровенная матушка мне так и сказала. Что отберет.
– Ну, меня-то ведь не отберут, верно? – сказала Фуксия.
– Да ведь ты всего только девочка! – воскликнула нянюшка Шлакк. – Ты и не значишь ничего. Все равно же никем не станешь.
Фуксия высвободилась из старушечьей руки и, тяжко ступая, отошла к окну. Лил дождь. Лил и лил.