Титус Гроан
Шрифт:
– От грязной мути, которой вы меня окатили, – ответил Стирпайк. – Так теперь пахнет мое лицо.
– Ой, – сказала Фуксия и снова взялась за свечу. – Иди за мной.
Стирпайк так и сделал – в дверь, по балкону, по лесенке вниз. Фуксия и не думала помогать ему в тусклой тьме, хоть слышала, как он оступается. Стирпайк держался по возможности ближе к Фуксии, к предшествовавшему ей пятнышку призрачного света на полу, но когда она проворно зашагала между наваленными на первом чердаке штабелями бросовых вещей, он получил далеко не один чувствительный удар по лицу – нанизанными на свисающую веревку шипастыми раковинами, жирафьей ногой, под которую нырнула Фуксия, – а один раз вынужден был, затаив
Ко тому времени как он добрался до верхней ступеньки винтовой лестницы, Фуксия прошла уже больше ее половины. Чертыхаясь, Стирпайк начал спускаться следом за ней.
Прошло еще много времени, прежде чем он почувствовал, что в спертом воздухе лестницы повеяло свежестью, и спустя несколько мгновений сошел по последнему витку ступеней и очутился в спальне. Фуксия засветила висящую на стене лампу. Шторы задернуты не были, ночь заполняла треугольники окон.
Она налила из кувшина воды, в которой так отчаянно нуждался Стирпайк. Запах уже отнимал у него последние силы – едва он, прижав к животу тощие, костлявые руки, вступил в спальню, как его непристойно вырвало.
Заслышав бульканье воды, льющейся в тазик на умывальнике Фуксии, он сквозь стиснутые зубы втянул побольше воздуха в грудь. Услышав его шаги по дощатым ступеням, Фуксия обернулась с кувшином в руках, и вода полилась через край, растекаясь в свете лампы яркими лужицами на темному полу.
– Ты хотел воды, – сказала она, – вот.
Стирпайк метнулся к тазику, стянул куртку с жилетом, и встал в полумраке бок о бок с Фуксией, очень тощий, с задранными плечами, со странным высокомерием, сквозящим во всей его осанке.
– А мыло? – спросил он, опуская в тазик руки. Холод воды заставил его содрогнуться. Лопатки, когда Стирпайк согнулся над тазиком, еще выше задрав плечи, резко выступили на спине. – Мне не смыть эту грязь без мыла и щетки, ваша светлость.
– Вон в том ящике должно что-то быть, – медленно проговорила Фуксия. – Поторопись, заканчивай и уходи. Ты в моей комнате, я никого сюда не пускаю, только старую няню. Так что поспеши и убирайся.
– Хорошо, – сказал Стирпайк. Выдвинув ящик, он порылся в нем и отыскал кусок мыла. – Но не забудьте, вы обещали свести меня с кем-то, кто сможет меня нанять.
– Ничего я не обещала, – откликнулась Фуксия. – Как ты смеешь врать мне в лицо? Как ты смеешь!
Тут-то Стирпайка и посетило гениальное озарение. Он понял, что, продолжая лгать, ничего больше не выгадает, так что ему остается лишь, очертя голову, кинуться, точно в омут, в неведомое. С великой живостью он отпрыгнул от умывальника. Лицо его густо покрывала белая мыльная пена, пальцем смахнув ее с губ, Стирпайк продрал в ней ложбинку – большой, темный рот – и на семь долгих секунд замер с приложенной к уху ладонью, в позе вслушивающегося комедианта. Откуда взялась у него эта мысль, Стирпайк и сам бы не сказал, однако с первой же встречи с Фуксией он почувствовал – если существует нечто, способное завоевать ее расположение, в нем непременно должно присутствовать нечто театральное: причудливость, остающаяся в то же время простой и бесхитростной, хоть в этом-то и состояла для Стирпайка главная сложность. Фуксия смотрела на него, не мигая. Она забыла, что ненавидит его. Да она его и не видела. Она видела клоуна, оживший росток несуразицы. Она видела то, что любила так же сильно, как любила свой корень, жирафью ногу, багровое платье.
– Здорово! – сжав ладони, закричала она. – Здорово! здорово! здорово! здорово!
Внезапным прыжком девочка взлетела на кровать, приземлилась сразу на оба колена и вцепилась руками в спинку изножья.
Под ребрами Стирпайка шевельнулась змея. Преуспеть-то он преуспел, но теперь усомнился вдруг, удастся ли ему удержаться на уровне, им самим установленном.
Краешком глаза, который, как и все его лицо, застилала пена, он различал смутные очертания Фуксии, маячившие немного выше него, на кровати. Этого ему было довольно. О клоунах он не знал практически ничего, зная, впрочем, что они совершают нелепые поступки, сохраняя при этом самый серьезный вид, вот ему и подумалось, что Фуксии они должны нравиться. Стирпайк обладал редкостным даром – способностью вникать в предмет, не понимая его. Подход его был почти исключительно головным. Однако понять это было совсем не легко, с таким искусством, с такой уверенностью он, казалось, входил в самую суть всего, что составляло средоточие его устремлений, и при этом ничто не изменяло ему – ни слово, ни дело, ни мимика.
Медленно выпрямившись, непомерно вывернув наружу ступни, он пробежал несколько шагов, направляясь в угол спальни, снова остановился и прислушался, приложив к уху ладонь. Затем пробежался еще, достиг угла и после нескольких попыток дотянуться рукою до пола поднял с него зеленую тряпочку, о которую запнулся, – ступни его по-прежнему оставались развернутыми так, что образовывали прямую линию.
Фуксия следила за ним, как зачарованная, и лишь прикусила костяшки правого кулачка, когда он, оказавшись прямо перед нею, приступил к доскональному изучению спинки кровати. Время от времени он обнаруживал на железной ее поверхности нечто решительно неуместное и принимался старательно оттирать обнаруженное тряпицей, отступал, чтобы, склонив голову вбок, издали вглядеться в плод своих трудов, и уголки темного, свободного от мыла рта его страдальчески отгибались книзу, затем вновь приближался и, подышав на металл, с нечеловеческим усердием и тщанием снова оттирал спинку кровати. И все это время он думал: «Вот же дурь – но ведь действует». Полностью раствориться в образе он не мог. Стирпайк не был художником. Лишь точной его имитацией.
Неожиданно он указательным пальцем сковырнул с середины лба большой клок пены, оставив на его месте неровный, темный кружок кожи, и тем же пальцем трижды размеренно стукнул по спинке изножья, всякий раз стряхивая на нее примерно треть налипшей на палец пены. Раскачиваясь вверх-вниз, он оглядел каждый комок, словно пытаясь решить, какой из них выглядит поимпозантнее, убрал один, потом другой, оставив лишь тот, что располагался посередине, и затем, с необычайным проворством отбросив назад одну ногу, низко склонился в позе почтительного повиновения.
Фуксия была слишком потрясена, чтобы вымолвить хоть слово. Она лишь смотрела, обуреваемая безмерным счастьем. Стирпайк распрямился, улыбнулся ей, – свет лампы блеснул на его неровных зубах, – вернулся к тазику и с удвоенной силой возобновил умывание.
Фуксия еще стояла на коленях у спинки кровати (Стирпайк вытирал голову и лицо стареньким, сомнительной чистоты полотенцем), когда в дверь постучали и тоненький голос нянюшки Шлакк пропищал:
– Ты здесь, совестиночка моя? Здесь, горюшко мое сладкое? Ты здесь, моя душечка, здесь, да? Здесь ли ты?
– Нет, няня, нет меня, нет! Не сейчас! Уходи и вернись поскорее, я буду здесь, – с трудом обретя дар речи, крикнула Фуксия и бросилась к двери. Затем, прижав губы к замочной скважине: – Что тебе? Что тебе нужно?
– Ох, мое бедное сердце, да что же с тобой, а? Что с тобой, а? Что там, совестиночка моя?
– Ничего, няня. Ничего. Что тебе нужно? – тяжело задышав, повторила Фуксия.
Няня давно привыкла к внезапным и странным сменам настроения Фуксии и потому, после паузы, во время которой она, как слышала Фуксия, посасывала свою сморщенную нижнюю губу, ответила: