Тогда, когда случится
Шрифт:
– Во, видишь! А ты почему не в отца?
– Так я уже городской. Развращён цивилизацией и растлён глобализацией.
– А, вообще-то, откуда корни?
– Из Убинки. Мои предки с пятнадцатого века в Барабе землями владели, ещё до Кучума и Ермака. Наш тугум от самого Шадибека идёт. Это который Тохтамыша зарубил, покорителя Москвы.
– Вон оно что! А как твоя родня смотрит, что ты тут воюешь? Ну, что против единоверцев?
– Я ж сказал, что я городской, в мечети раз пять за всю жизнь побывал. Да и какие мы с "чехами" единоверцы? Они ж вообще сектанты - суфии, это типа ваших адвентистов-мормонов или
– Не знал. Думал, в исламе все едины.
– В исламе, как в христианстве, всяческих полно: главные, конечно, сунниты и шииты, как ваши католики и православные. А, кроме того, арабы на турок морщатся, турки на нас, азиатов поплёвывают, а мы на кавказцев сморкаемся. Поэтому, Старый, я тут не на религиозной войне, а конкретно за Россию. За Империю и Советский Союз. За который оба моих деда погибли.
– Ну, прости.
– Без проблем. Ещё вопросы будут - обращайся без стеснения.
Собственно, и Ивану Петровичу тоже была пора.
На крыльце, белея перекинутым через плечо полотенцем, стоял командир майор Гусев. Глубоко-черные - бурятская или казахская кровинка в нём плавала явно - быстро-узкие глаза влажно поблёскивали отражением неземного.
– Добрый вечер, Андрей Антонович. На месяц любуетесь?
– Ага. Смотрю, какой чёткий серпик, совершенно как на турецком флаге. И Венера рядом. Я точно таким его в девяносто пятом впервые и увидел - вверх рожками.
– Так вы в Первую уже воевали?
– Мы тринадцатого января, вслед за штурмовыми колоннами в город входили. Войти-то вошли, а выбраться-то теперь никак не получается. Восьмая командировка.
– Всё в Грозном?
– Нет, в горах тоже довелось. В Ачхой-Мартановском районе побегал, и в Шали, и под Асиновской. Зачистки, засады, рейды - Кавказ уже как судьба.
Высоко вздутая над черным каре двора, заполненного дурным в излишней густоте ароматом акаций, тёмно-тёмно синяя плёнка небесного пузыря редко просвечивала крупными розовыми и зелёными дырочками звёзд, а узкая царапина вчера народившегося месяца придавала миру окончательную шахерезадность. Гусев в третий раз очень внимательно заглянул в лицо Ивана Петровича:
– В караул заступаете? Где, на въезде? Тогда ужинайте поскорее, через полчаса построение. И ... ещё просьба: Сверчков с вами живёт? Ну, вы, это, пожалейте его, не особо подначивайте. Засмурнеет парень, а нам тут ещё сидеть да сидеть. Мало ли с кем и чего.
– Понятное дело.
– Отстраняясь, Иван Петрович вроде как что-то зацепившееся доставал из кармана. Неужели командир учуял?!
– Разрешите идти?
– Идите.
Так-так-так. Что, в самом деле, учуял? А он и глотнул-то только два раза, тут же закусив прихваченной с кухни луковкой. И зубы почистил. Нет, не должен, показалось.
"Грех рождает страх. Страх рождает ложь. Ложь рождает... гнев". Что там дальше тёщенька говорила? Что после "гнева"-то? У Ивана Петровича дальше подступала тоска. Проклятая бутылка, которую он смалодушничал сдать Гусеву по прибытию, ждала, ждала, и дождалась. В первый раз он приложился через неделю, когда "дневалил" по этажу. Свободные от нарядов либо спали, либо сидели в "кинозале", где смотрели по видику "Пятый элемент" - по пустому тёмному коридору из-за неплотно прикрытой фанерной двери периодически погрохатывал хохот. Иван Петрович, швабривший каменный
Водка от желудка дурным откатом ударила в голову, обожгла лицо до испарины. И, вместо представляемого мягкого бездумного блаженства, обернулась резким осознанием необратимости совершившегося. "Вот он, грех, который рождает страх, что порождает ложь. А ложь рождает гнев, за которым уныние". Ох, тёщенька, ох.
На следующий вечер опять, тоскливо морщась на свою слабость, улучил минутку и приложился.
Когда водка закончилась, у него словно камень с души спал. Думал - всё, избавился.
А сегодня начал хазратовскую.
ДЕНЬ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ.
Спеша на север издалёка,
Из тёмных и чужих сторон,
Тебе, Казбек, о страж Востока,
Принес я, странник, свой поклон.
Чалмою белою от века
Твой лоб наморщенный увит,
И гордый ропот человека
Твой гордый мир не возмутит
Но сердца тихого моленья
Да отнесут твои скалы
В надзвездный край, в твоё владенье
К престолу вечному Аллы.
Бледно-далёкие белки Сунженского хребта, которые после первых дней серой городской хмарости Славка наконец-то разглядел на южном небосклоне, сегодня были особенно хороши. Розовые с лиловыми тенями, они висели над плоской, как стол, долиной полупрозрачным расшитым шёлковым шарфом, чуть искрясь и колыхаясь в восходящих токах прокалённого за день воздуха. Как там, наверное, хорошо, чисто, прохладно....
А тут.... Четыре часа караула на четыре отдыха днём, три на три ночью, ремонт заграждений, углубление окопов, смена вечно рваных мешков на брустверах, перекладка кирпичной стены, разборка завалов на крыше, стирка, мытьё коридоров, мытьё посуды и чистка картофеля на кухне, чистка оружия, стратегия и рукопашка. Без выходных. Ещё бы только немного строевой для полного счастья. Вся радость в качественной пище, но, опять же, от неё к концу месяца не то, что тело, а душа зудела, когда на глаза попадалась женская фигурка. Хоть издали. Так и получалось: сначала взблёскивал бинокль на крыше двухэтажки, затем эстафету подхватывал окуляр у въездных ворот, потом "равнение" выдавали постовые перекрёстка, а последними вслед проходящей в местную школу учительнице вздыхали и тихонько посвистывали из-за бруствера ОКПМ. Да!
– ещё и с верхотуры базы в полвосьмого утра кто-нибудь тоже припадал к мощному стационару с пятидесятикратным увеличением. Возвращалась учительница в шестнадцать-двадцать. Шла, смотря строго вперёд, вытянув шею, гордая, бессловесная. Словно кол проглотила. И, эх, тра-та-та! А вот ноги, как и у всех горянок, у неё коротковаты.