Том 1. Ленька Пантелеев
Шрифт:
— Нет, можно, — воскликнул я, сам удивляясь смелости, с какой позволяю себе разговаривать с отцом. — Можно! Его потому что за подвиг… пгоизвели… за гегоический…
— А ты это откуда знаешь?
— Он сам сказал.
— Сам? «Произвели за подвиг»? Так и сказал?
Отец опять пофыркал, похмыкал.
— Стрелок он, а не герой, этот твой подпоручик.
— Что значит стгелок? — не понял я. — Ну, вот… Ведь все-таки, значит, он стгелял?
— Да. Стрелял. Только не из ружья.
— А из чего?
— Не знаю из чего… Стрелками называют мазуриков,
— Нет!!! — вдруг закричал я.
И остановился. И еще раз во весь голос закричал:
— Нет! Нет! Не-е-ет!!!
— Ты что? — сказал папа. — Ты что кричишь? С ума сошел?
Он взял меня за руку.
— Идем. Люди смотрят.
Но я не мог идти. Что-то со мной случилось. Не шли ноги. Никогда раньше со мной такого не бывало. Отец пробовал вести меня, но я, как связанный, повис на его руке. И худо мне стало, закружилась голова, скрутило что-то в животе.
— Меня тошнит, — провякал я, вцепившись в папину руку.
— Эх ты, — сказал папа.
Он оттащил меня за угол. И там, на газончике, у ограды дворцового сада, меня стошнило. Отец постоял, подождал, дал мне чистый платок.
— Ну что, легче стало?
— Да, благодагю вас, — простонал я.
— Идти можешь?
— Кажется…
На Невском отец подозвал извозчика, подсадил меня на сиденье. Извозчик спросил адрес, почмокал губами, пролетка дернулась и мягко покатилась по торцовой мостовой.
Отец слегка придерживал меня за плечо. За всю дорогу он только один раз спросил, лучше ли мне, и я сказал, что да, лучше, хотя как раз в эту минуту мы проезжали мимо Пажеского корпуса * , а напротив был Гостиный Двор, и мне опять вспомнился этот стрелок, и опять меня стало давить и мутить. Но я сжал зубы и справился с этой гадостью.
На Фонтанке, пока отец расплачивался с извозчиком, я юркнул в вороте, добрался до подъезда и, хватаясь руками за перила, поднялся на второй этаж. Мне было стыдно смотреть отцу в глаза. Но, как мне показалось, и ему тоже почему-то было стыдно.
Маме ни он, ни я ничего не сказали. Уйдя в детскую, где Вася и Ляля шумно играли в лошадки, бегали и звенели бубенчатыми вожжами, я сел за парту, хотел вынуть книгу, но в эту минуту пришла горничная Стеша и сказала:
— Вас папочка зовут.
Скинув свой защитный френч и повесив его на спинку стула, отец сидел за письменным столом, курил и поигрывал серебряной почерневшей вставочкой.
— Ну как? — сказал он с какой-то кривоватой усмешкой.
Я осторожно прикрыл дверь, подошел к столу.
— Хогошо. Благодагю вас.
— Очухался?
— Да, — усмехнулся я так же кривовато.
— Я вот что хотел, — сказал отец, покашливая, постукивая вставочкой и глядя куда-то в сторону, за окно. — Вообще-то, ты знаешь, всякие бывают чудеса на свете. У нас, например, в полку один полячок, тоже лет четырнадцати-пятнадцати, до унтера дослужился…
Я стоял, опустив голову, и, не глядя на отца, старательно выковыривал ногтем канцелярскую кнопку, которой был пришпилен к столу отставший уголок зеленого ломберного сукна.
— Ты что там? Оставь! — рассердился отец.
Я испуганно посмотрел на него и опустил руки по швам.
— Понял, что я сказал?
— Я не кручу.
— Я не об этом. А я о том, что, черт его знает, может быть, и в самом деле не стрелок этот твой маленький подпоручик. А? Как ты думаешь?
Я опять опустил глаза.
— Я тебя спрашиваю.
— Я не знаю, — сказал я.
— Ну, в общем, шут с ним, с этим подпоручиком, — сказал папа. — Я не о нем хотел… Я вот о чем. Скажи мне честно: ты на войну пойти мог бы?
Я вздрогнул и поднял глаза.
— Да. Мог бы.
Теперь и он смотрел на меня. Мне казалось, что глаза его слегка заблестели, повеселели.
— Не испугался бы?
— Думаю, что нет.
— А ранить могли бы тебя?
— Могли.
— Еще бы. На войне это, ты знаешь, раз-два. А теперь скажи: без руки, без ноги ты милостыню просить пошел бы?
— Нет, — ответил я, не задумываясь.
— Вот, брат. В этом весь вопрос. Русский офицер, да и не только русский, а и вообще всякий благородный человек христарадничать не станет. Даже если ему и очень худо придется.
— Да, — сказал я. — Я ведь тоже немножко удивился.
— Чему удивился?
— А что мальчик этот деньги собигает.
— Поди сюда, — сказал папа.
Я подошел. Он обнял меня и поцеловал куда-то в висок. Я неуклюже прижался к нему и тоже с наслаждением поцеловал его жесткий, колючий, пахнущий вежеталем ежик.
…Теперь я больше всего боялся, что найдут сухари и что папа узнает. Надо было куда-нибудь их девать, эти сухари. Выбросить в мусорное ведро, отнести на помойку? Нет, этого я не мог сделать. Я очень давно, едва ли не с пеленок знал, что выбрасывать хлеб — самый страшный грех. С вечера я украдкой набил сухарями карманы штанов и матросской куртки, а утром, когда Елена Ивановна, наша бонна, одевала Васю, чтобы вести нас в училище, спустился во двор и незаметно прошел в курятник. Куры сидели под потолком на своем сером, заляпанном белой известкой насесте, а большой рыжевато-черный петух с красной бородкой и с таким же сочным красным гребешком расхаживал взад и вперед по курятнику и, поглядывая наверх, что-то сердито и оживленно объяснял своим подругам.
Я высыпал сухари в угол, где в пыли и в паутине стояли какие-то битые тарелки с водой. Петух подошел, клюнул сухарь и, метнув на меня не то гневный, не то презрительный взгляд, с новой энергией забегал по курятнику, выговаривая что-то своим дамам. Выйдя во двор, я подтянул ремешки ранца и поспешил к воротам — догонять Елену Ивановну и Васю.
1975
ПРИМЕЧАНИЯ
ДОМ У ЕГИПЕТСКОГО МОСТА