Том 1. Летний круиз. Другие голоса, другие комнаты. Голоса травы. Завтрак у Тиффани
Шрифт:
«Котлетный рай» был пуст. Тем не менее он сел у стойки рядом со мной. От него пахло табаком и потом. Он заказал чашку кофе, но даже не притронулся к ней, а продолжал жевать зубочистку и разглядывать меня в стенное зеркало напротив.
— Простите, пожалуйста, — сказал я зеркалу, — что вам нужно?
Вопрос его не смутил, казалось, он почувствовал облегчение от того, что с ним заговорили.
— Сынок, — сказал он. — Мне нужен друг.
Он вытащил бумажник. Бумажник был потертый, заскорузлый, как и кожа у него на руках, и почти распадался на части; так же истерта была поломанная, выцветшая фотография, которую он мне протянул. С нее глядели семеро людей, стоящих на террасе ветхого деревянного дома, — все они были дети, за исключением самого этого человека, который обнимал за талию пухленькую
— Это я, — сказал он, указывая на себя. — Это она… — И он потыкал пальцем в пухленькую девочку. — А этот вон, — добавил он, показывая на всклокоченного дылду, — это брат ее, Фред.
Я посмотрел на «нее» еще раз; да, теперь я уже мог узнать Холли в этой щурившейся толстощекой девчонке. И я сразу понял, кто этот человек.
— Вы — отец Холли.
Он заморгал, нахмурился.
— Ее не Холли зовут. Раньше ее звали Луламей Барнс. Раньше, сказал он, передвигая губами зубочистку, — пока я на ней не женился. Я ее муж. Док Голайтли. Я лошадиный доктор, лечу животных. Ну, и фермерствую помаленьку. В Техасе, под Тьюлипом. Сынок, ты почему смеешься?
Это был нервный смех. Я глотнул воды и поперхнулся, он постучал меня по спине.
— Смеяться тут нечего, сынок. Я усталый человек. Пять лет ищу свою хозяйку. Как пришло письмо от Фреда с ее адресом, так я сразу взял билет на дальний автобус. Ей надо вернуться к мужу и к детям.
— Детям?
— Они же дети ей! — почти выкрикнул он.
Он имел в виду остальных четырех ребят на фотографии: двух босоногих девочек и двух мальчиков в комбинезонах. Ясно — этот человек не в себе.
— Но Холли не может быть их матерью. Они старше ее. Больше.
— Слушай, сынок, — сказал он рассудительно. — Я не говорю, что они ей родные дети. Их собственная незабвенная мать — золотая была женщина, упокой Господь ее душу, — скончалась в тридцать шестом году, четвертого июля, в День независимости. В год засухи. На Луламей я женился в тридцать восьмом — ей тогда шел четырнадцатый год. Обыкновенная женщина в четырнадцать лет, может, и не знала бы, на что она идет. Но возьми Луламей — она ведь исключительная женщина. Она-то распрекрасно знала, что делает, когда обещала стать мне женой и матерью моим детям. Она нам всем сердце разбила, когда ни с того ни с сего сбежала из дому.
Он отпил холодного кофе и посмотрел на меня серьезно и испытующе.
— Ты что, сынок, сомневаешься? Ты мне не веришь, что я говорю все как было?
Я верил. История была слишком невероятной, чтобы в нее не поверить, и к тому же согласовывалась с первым впечатлением О. Д. Бермана от Холли в Калифорнии: «Не поймешь, не то деревенщина, не то сезонница». Трудно упрекнуть Бермана за то, что он не угадал в Холли малолетнюю жену из Тьюлипа, Техас.
— Прямо сердце разбила, когда ни с того ни с сего убежала из дому, — повторил лошадиный доктор. — Не было у ней причины. Всю работу по дому делали дочки. А Луламей могла сидеть себе посиживать, крутиться перед зеркалом да волосы мыть. Коровы свои, сад свой, куры, свиньи… Сынок, эта женщина прямо растолстела. А брат ее вырос, как великан. Совсем не такие они к нам пришли. Нелли, старшая моя дочка, привела их в дом. Пришла однажды утром и говорит: «Папа, я там в кухне заперла двух побирушек. Они на дворе воровали молоко и индюшачьи яйца». Это Луламей и Фред. До чего же они были страшные — ты такого в жизни не видел. Ребра торчат, ножки тощие — еле держат, зубы шатаются — каши не разжевать. Оказывается, мать умерла от ТБЦ, отец — тоже, а детишек — всю ораву — отправили жить к разным дрянным людям. Теперь, значит, Луламей с Фредом оба жили у каких-то поганых людишек, милях в ста от Тьюлипа. Оттуда ей было с чего бежать, из ихнего дома. А из моего бежать ей было не с чего. Это был ее дом. — Он поставил локти на стойку, прижал пальцами веки и вздохнул. — Поправилась она у нас, красивая стала женщина. И веселая. Говорливая, как сойка. Про что бы речь ни зашла — всегда скажет что-нибудь смешное, лучше всякого радио. Я ей, знаешь, цветы собирал. Ворона ей приручил, научил говорить ее имя. Показал ей, как на гитаре играют. Бывало, погляжу на нее — и слезы навертываются. Ночью, когда ей предложение делал,
«Луламей, Луламей!»
Он сидел сгорбясь, словно прислушиваясь к давно смолкшему вороньему крику. Я отнес наши чеки в кассу. Пока я расплачивался, он ко мне подошел. Мы вышли вместе и двинулись к Парк-авеню. Был холодный, ненастный вечер, раскрашенные полотняные навесы хлопали на ветру. Я первым нарушил молчание:
— А что с ее братом? Он не ушел?
— Нет, сэр — сказал он, откашлявшись. — Фред с нами жил, пока его не забрали в армию. Прекрасный малый. Прекрасно обращался с лошадьми. Тоже не мог понять, что с ней стряслось, с чего она вздумала всех нас бросить — и брата, и мужа, и детей. А в армии он стал получать от нее письма. На днях прислал ее адрес. Вот я за ней и приехал. Я ведь знаю — она жалеет, что так поступила. Я ведь знаю — ей хочется домой.
Казалось, он просит, чтобы я подтвердил его слова. Я сказал, что Холли, наверно, с тех пор изменилась.
— Слушай, сынок, — сказал он, когда мы подошли к подъезду. — Я тебе говорил, что мне нужен друг. Нельзя ее так ошарашить. Поэтому-то я и не торопился. Будь другом, скажи ей, что я здесь.
Мысль познакомить мисс Голайтли с ее мужем показалась мне заманчивой. А взглянув наверх, на ее освещенные окна, я подумал, что еще приятнее было бы полюбоваться на то, как техасец станет пожимать руки ее друзьям — Мэг, Расти и Жозе, — если они тоже здесь. Но гордые, серьезные глаза Дока Голайтли, его шляпа в пятнах от пота заставили меня устыдиться этих мыслей.
Он вошел за мной и приготовился ждать внизу.
— Прилично я выгляжу? — шепнул он, подтягивая узел галстука. Холли была одна. Дверь она открыла сразу; она собиралась уходить — белые атласные туфельки и запах духов выдавали ее легкомысленные намерения.
— Ну, балда, — сказала она, игриво шлепнув меня сумочкой, — сейчас мне некогда мириться. Трубку мира выкурим завтра, идет?
— Конечно, Луламей. Если ты еще будешь здесь завтра.
Она сняла темные очки и прищурилась. Глаза ее были словно расколотые призмы; голубые, серые, зеленые искры — как в осколках хрусталя.
— Это он тебе сказал, — прошептала она дрожащим голосом. — Прошу тебя! Где он?
Она выбежала мимо меня на лестницу.
— Фред! — закричала она вниз. — Фред, дорогой! Где ты?
Я слышал, как шагает вверх по лестнице Док Голайтли. Голова его показалась над перилами, и Холли отпрянула — не от испуга, а как будто от разочарования. А он уже стоял перед ней, виноватый и застенчивый.
— Ах ты Господи, Луламей, — начал он и замолк, потому что Холли смотрела на него пустым взглядом, словно не узнавая. — Ой, золотко, — сказал он, — да тебя здесь, видно, не кормят. Худая стала. Как раньше. Вся как есть отощала.
Холли притронулась к обросшему щетиной подбородку, словно не веря, что видит его наяву.
— Здравствуй, Док, — сказала она мягко и поцеловала его в щеку. — Здравствуй, Док, — повторила она радостно, когда он поднял ее в воздух, чуть не раздавив в своих объятиях.
— Ах ты Боже мой! — И он засмеялся с облегчением. — Луламей! Слава тебе Господи.
Ни он, ни она не обратили на меня внимания, когда я протиснулся мимо них и пошел к себе в комнату. Казалось, они не заметили и мадам Сапфии Спанеллы, когда та высунулась из своей двери и заорала: «Тише, вы! Позорище! Нашла место развратничать».