Том 1. Мои скитания. Люди театра
Шрифт:
— До табакерки ли теперь!
А она мне всего дороже была в тот миг. И сейчас, сидя под памятником, вспоминалась зимняя лунная ночь в 1882 году в Москве.
Возвращался я с дружеской пирушки домой и вижу возню у памятника. Городовой и ночной сторож бьют плохо одетого человека, но никак с ним сладить не могут, а тот не может вырваться. Я соскочил с извозчика, подлетел, городового по шее, сторожа тоже. Избиваемый вырвался и убежал. Сторож вскочил — и на меня, я его ткнул головой в сугроб. Городовой, вставая, схватился за свисток — я сорвал его у него с шеи,
— За что вы били человека? — а сам трясу.
Голова его то на грудь, то к спине. Сторож вылезает из сугроба. Все это дело одной минуты. Обеими руками городовой ухватился за мою руку, но тщетно.
— За что? — спрашиваю. — Я сейчас поеду к Александру Александровичу, он мой дядя… вон у него огонь в кабинете. Я сейчас от него.
Слова эти произвели эффект невероятный. Племянник Козлова, обер-полицмейстера!
— Вашекобродие, простите! Свисточек-то пожалуйте мне, — умоляет вытянувшийся городовой.
Сторож подходит, слышит мирный разговор, видит, как я возвращаю свисток.
— Ты знаешь, кто они? Так что вот вроде Пушкина, — и показал рукой на памятник.
— Ты разве знаешь, что я поэт? — обрадовался я своей неожиданной популярности: я только что начал печататься.
— Как же-с! Прямо-таки Пушкин!.. Рука-то чугунная!
Я тогда жестоко был обижен в своей поэтической гордости.
Это воспоминание опять меня вернуло в Дом Герцена, к только что пережитым минутам.
В те огненные времена было не до поэзии, а я все-таки думал напечатать «Петербург», предварительно прочитав его Блоку. Это был законный предлог повидаться с ним, это было моей неотвязной мечтой. Только в 1921 году я познакомился с ним, но весьма мимолетно.
Девятого мая 1921 года возвращаюсь откуда-то поздно вечером домой. Тверским бульваром. Большие окна Дома Герцена по обыкновению ярко освещены. Я отворил дверь в зал Союза писателей в то время, когда там гремели аплодисменты.
— Кому это? — спрашиваю,
— Блок читает!
— А!..
Блоку безумно аплодировали. Он стоял в глубине эстрады. Я ринулся в гущу толпы, желая во что бы то ни стало пробиться к нему, послушать его и познакомиться. Лучшего случая не найдешь! Решил, — значит, пройду, пусть меня бьют, а я пройду.
Мой желтый кожаный пиджак, видавший виды, остался без пуговиц; но будь пиджак матерчатый, я бы на эстраду попал полуголый.
Я подходил к эстраде, когда Блок читал. Публика, храня тишину, слушала; я безмолвно вдавливался между стоящих, неотразимо лез вперед, без звука. Меня пихали ногами, тыкали иногда мстительно в бока и спину, отжимали всем корпусом назад, а я лез, обливаясь потомки, наконец, был у эстрады.
Блок стоял слева у окна, в темной глубине, около столика: за публикой, стоявшей и сидевшей на эстраде, я не мог его видеть.
Я остановился с правой стороны у самой стенки, плотно прижатый.
Втискиваю голову в чьи-то ноги на эстраде, поднимаюсь, упершись на руках, вползаю между стоящих, потратив на этот гимнастический прием всю
Офелия моя! — услыхал я слова.
В черном сюртуке, единственном во всем зале, опершись на спинку кресла красного дерева кистями обеих рук, белых-белых, стоит передо мной Вольский.
Он читает, чуть шевеля губами; но каждое слово, переходившее иногда в полушепот, ярко слышно.
Ни одного жеста, ни одного движения. А недвижные глаза, то черные от расширенных зрачков, то цвета серого моря, смотрят прямо в мои глаза. Я это вижу, но не чувствую его взгляда. Да ему и не надо никого видеть. Блок читал не для слушателей: он, глядя на них, их не видел.
Блок не читает: он задает себе вопросы и сам себе отвечает на них.
Я смущен. Ведь это же Федор Каллистратович Вольский. Это он читает из «Гамлета»… И те же руки белые на спинке красного кресла и черный сюртук… те же волосы… взгляд… как тогда.
Но где же губернаторский зал? Мундиры, шелка, бриллианты? А глаза чтеца ищут ответа невозможного. Едва движущиеся губы упорно и трогательно спрашивают:
Зачем, дитя, ты? — мысли повторяли…Зачем, дитя? — мне вторил соловей,Когда в безмолвной, мрачной, темной залеПредстала тень Офелии моей…И, бедный Гамлет, я был очарован,Я ждал желанный, сладостный ответ.Нет, это не Вольский… Это сам Гамлет… живой Гамлет… Это он спрашивает: быть или не быть? Гамлет, наконец, превращается в Блока, когда он читает:
Я только рыцарь и поэт,Потомок северного скальда.Тогда в его глазах на один миг сверкают черные алмазы. И опять туман серого моря, и опять то же искание ответа. Это Гамлет, преображенный в поэта, или поэт, преображенный в Гамлета. Вот на миг он что-то видит не видящим нас взором и говорит о том, что видит. Да, он видит… видит… Он видит, что
Офелия в цветах, в причудливом убореИз майских роз и влажных нимф речныхНа золотых кудрях, с безумием во взоре,Внимала звукам темных дум своих.Ее дыханьем насмерть пораженный,Припал к устам, как раненый олень,Прекрасный принц Гамлет, любовью опьяненный,Когда пред ним отца явилась тень…Он вскрикнул и воскрес…И Вольский… и Гамлет… и поэт Блок — все перемешалось в моем представлении… Потом исчез Вольский… Потом Блок и Гамлет слились воедино…