Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884
Шрифт:
— Подобные люди бросают тень на целое сословие, — немного вычурно заговорил о. Егор, ежась на своем месте и заглядывая в глаза жаловавшейся старушке. — По моему мнению, это зависит от недостатка образования, Амалия Карловна… В Германии, вероятно, вы не встретите таких священников? Да, печальное явление, очень печальное, но, можно надеяться, русское духовенство скоро совсем избавится от него.
— А мне, отец Егор, отец Андроник очень нравится, — отозвалась докторша, вскидывая на нос pincenez. — В нем есть какая-то хорошая простота и чисто русское остроумие.
— Относительно простоты и остроумия отца Андроника я совершенно согласен с вами, — мягко соглашался о. Егор, наливая себе стакан воды. — Но согласитесь, известная специальность, вернее, профессия, налагает
Когда мы вышли из-за стола, я спросил докторшу об участи раздавленного Ватрушкина; женщина-врач точно обрадовалась моему вопросу и с торопливой улыбкой проговорила:
— Ему лучше… Он скоро поправится.
— Неужели?
— О, да… — самоуверенно проговорила маленькая женщина. — Ампутация обошлась самым счастливым образом, и бедняк так благодарил меня, даже руки мне целовал и все называл хорошей барышней.
— Значит, вы…
— Вы хотите сказать, как я решилась отнять ногу? — предупредила меня докторша, машинально поправляя одной рукой какую-то складку на своем изящном сером платье. — Моя специальность — хирургия, и я уже сделала несколько удачных операций… Мои пациенты единогласно подтверждают, что у меня легкая рука, — с улыбкой прибавила она.
Я внимательно посмотрел на маленькую женщину, почти девушку, на ее небольшие желтые руки, и в душе подивился ее смелости; мне на память пришел случай, когда однажды я должен был вынуть большую занозу из ноги одного шалуна, и как эта мудреная операция бросила меня в холодный пот, и я готов был бежать, чтобы избавиться только от своей трудной роли; докторша, кажется, угадала истинный ход моих мыслей и с прежней улыбкой проговорила:
— Ведь тут и мудреного ничего нет… Издали оно кажется гораздо страшнее, чем на самом деле; а затем является привычка.
— Так она плох? — спрашивал Муфель доктора, провожая нас в переднюю.
— Да, очень плох.
— Никакой надежды?
— Надежда есть, но очень сомнительная, — уклончиво отвечал доктор, повертывая в руках шляпу.
— Шаль, очэнь шаль… Какая хорош человек!..
— Это вы о Гавриле Степаныче? — вмешалась докторша и, получив утвердительный ответ, прибавила: — А по-моему, он поправится, в нем слишком много энергии… В такого сорта болезнях хороший характер прежде всего.
Гаврило Степаныч не был на именинах Мухоедова, потому что к этому времени уже переехал на Половинку; в одно из ближайших воскресений мы с Мухоедовым взяли лошадь у Фатевны и отправились проведать нашего друга. До Половинки было верст двадцать. Мы выехали рано утром, до «солновсхода»; накануне был небольшой дождь, и трава зеленела особенно ярко, точно она умылась; когда солнце поднялось выше и начало подбирать росу, наша тюменская телега бойко катилась мимо красивых покосов, пестревших незавидными цветочками. Кой-где виднелись небольшие избушки, в которых жили рабочие во время страды; попалось несколько обугленных мест с остатками обгорелых пней и сучков; особенно хороши были березовые пролески, светлые, как транспарант, прохладные и шелестевшие каждым листочком. По небу весело бежали далекие облачка; солнце точно смеялось и все кругом топило своим животворящим светом, заставлявшим подниматься кверху каждую былинку; Мухоедов целую дорогу был необыкновенно весел: пел, рассказывал анекдоты, в лицах изображал Муфеля, «сестер», Фатевну — словом, дурачился, как школьник, убежавший из школы.
Наслаждение летним днем, солнечным светом омрачалось мыслью о бедном Гавриле Степаныче, которому, по словам доктора, оставалось недолго жить; среди этого моря зелени, волн тепла и света, ароматного запаха травы и цветов мысль о смерти являлась таким же грубым диссонансом, как зимний снег; какое-то внутреннее человеческое чувство горячо протестовало против этого позорного уничтожения. Я ничего не говорил Мухоедову об опасном положении Гаврилы Степаныча, раз, потому что не хотел огорчать прежде времени этого доброго человека, а второе, — я боялся, что он не сумеет себя держать и выдаст себя и меня Гаврилу Степанычу головой; больные вообще обладают большей проницательностью, чем здоровые, и отлично умеют читать по физиономиям своих друзей.
— Кажется, тысячу лет прожил бы! — говорил Мухоедов, когда наша телега, миновав покосы, покатилась, как по длинному узкому коридору, среди смешанного леса из сосен, елей и берез, где нас обдало приятной прохладой и чудным смолистым запахом. — Право, много ли нужно человеку: вот этакий день — и счастлив, как птица. По моему мнению, нет другого животного, которое так умело бы пользоваться жизнью, как птица; это моя собственная философия, которая иногда утешает меня, если уж придется круто. Я стараюсь походить на птицу… Стряхнешь с себя все эти предрассудки, которыми опутывает нас жизнь, и, право, так делается весело, точно вчера родился и не видал еще ни одного паршивого немца…
В этих разговорах и самой беззаботной болтовне мы незаметно подъехали к Половинке, которая представляла из себя такую картину: на берегу небольшой речки, наполовину в лесу, стояла довольно просторная русская изба, и только, никакого другого жилья, даже не было служб, которые были заменены просто широким навесом, устроенным между четырьмя массивными елями; под навесом издали виднелась рыжая лошадь, лежавшая корова и коза, которые спасались в тени от наступавшего жара и овода. Половинка была когда-то рудником; какой-то предприниматель зарыл здесь довольно крупный капитал, а затем, разорившись, все бросил; остатками бывшего рудника служили изба, в которой теперь жил Гаврило Степаныч, да несколько полузаросших травой и березняком валов перемытого песку, обвалившихся и затянутых сочной осокой канав, да еще остатки небольшого прудка и целый ряд глубоких шахт, походивших издали на могилы. Общий вид Половинки был очень хорош, хотя его главную прелесть и составлял лес, который со всех сторон, как рать великанов, окружал небольшое свободное пространство бывшего рудника и подступал все ближе и ближе к одинокой избе; главное достоинство этого леса заключалось в том, что это был не сплошной ельник, а смешанный лес, где развесистые березы, рябина и черемуха мешались с елями и соснами, приятно для глаза смягчая своей светлой веселой зеленью траурный характер хвойного леса.
Пред избой был разбит небольшой цветник, а за ним виднелось несколько гряд только что вскопанного огорода.
— Эй, хозяева, принимайте гостей! — громко кричал Мухоедов, привязывая лошадь под навесом, но из избы никто не откликался, и Мухоедов решил: — Спят, видно, наши господа… Эк их взяло! Нашли время.
Я с удовольствием взошел на широкое русское крыльцо, где было прохладно и солнце не резало глаз своим ослепительным блеском, а расстилавшаяся пред глазами картина небольшой речки, оставленного рудника и густого леса казалась отсюда еще лучше; над крышей избушки перекликались какие-то безыменные птички, со стороны леса тянуло прохладной пахучей струей смолистого воздуха — словом, не вышел бы из этого мирного уголка, заброшенного в глубь сибирского леса. Дальше Половинки не было и дороги, а начиналась знаменитая сибирская тайга, раскинувшаяся вплоть до Великого океана. Небольшой стол помещался в углу крыльца; на нем лежала позабытая женская работа — несколько полос полотна, катушка с нитками и маленькие стальные ножницы; вместо стульев служили небольшие скамьи, сделанные прямо из сырого дерева с неправильно обтесанными досками.
— Что, братику, хорошо здесь? — говорил Мухоедов, входя на крыльцо и утирая лицо платком.
— Да, недурно.
— Чистое, братику, состояние первых человеков. А где же, однако, мы хозяев добывать будем? Вот работишка Александры Васильевны, значит, они дома…
Мухоедов попробовал низенькую дверь, которая с крыльца вела в темные сени, — она оказалась незапертой; походив по сеням и несколько раз окликнув хозяев, Мухоедов вошел сначала в переднюю избу, а потом в заднюю — везде было пусто, и Мухоедов решил, что хозяева, вероятно, ушли в лес.