Том 1. Рассказы
Шрифт:
«Это здание Донпродкома?» — «Это».
Родная наша матушка! Стоит обыкновенное здание в пять этажов, а народу в нем, как семячек! Барышни благородные на машинках строчат. Щетами тарахтят. Волосья на нас стали дыбом. Идем в дом к продкомиссару: так и так, мол, не по праву вы тут сидите.
А он тихим голосом отвечает и улыбается: «Вы бы полгода ехали, а вас бы тут ждали. Езжайте, говорит, в Сальский округ агентом».
Приятно. Я тут, конешно, обиделся, подперся в бока и говорю ему: «Бумажки чернилом подписывать, это необразованный сумеет. Ишь ты — бухгалтера у них, барышни благородные
И уехали. Чего с бестолковым человеком делать? Он не понимает, а я иду и серьезно думаю:
«Пропало в области дело! Какой из него Донпродкомиссар. Голос тихий и сам с виду ученый. Ну, а с тихим голосом и пуда не возьмешь. Я, бывало, как гаркну, эх да что толковать! У нас ни счетчиков, ни барышнев, какие с ногтями, не было, а дело делали!»
1923–1925
О Колчаке, крапиве и прочем*
Вот вы, гражданин мировой судья… то бишь, народный… объясняли на собрании, какую законную статью приваривают за кулачное увечье и обидные действия. Я и хочу разузнать всчет крапивы и прочего… Я думаю, что при советской власти не должно быть подобных обхождениев, какое со мною произвели гражданы. Да кабы гражданы — еще пол-обиды, а то бабы! Посля этого мне даже жить тошно, верьте слову!
С весны заявляется в хутор наша же хуторная — Настя. Жила она на шахтах, а тут взяла и приехала, черт ее за подол смыкнул!
Приходит ко мне наш председатель Стешка. Поручкались с ним, он и говорит:
— Ты знаешь, Федот, Настя с шахтов приехала. Стриженая под иголку и в красном платке!
Ну, в платке и в платке, мне-то что за дело? Конешно, обидно: баба, а почему вдруг стриженая? Однако смолчал, спрашиваю:
— На провед родины явилась иль как?
— Какое там на провед!.. — говорит. — Баб наших табунить будет, организацию промеж них заколачивать. Теперя лупай обоими фонарями, свети в оба! Чуть тронешь свою бабу, — за хвост тебя, сукиного сына, да в собачий ящик!
Поговорили о том, о сем, он и делает мне предложение:
— Отвези ее, Федот, в волость. Она при документе и следует туда занимать женскую должность, навроде женисполком, что ли, чума их разберет. Вези засчет мово уважения!
Я ему резон выкладываю:
— Вам, Стеша, уважение, а мне гольная обида. В рабочую пору лошадь отрывать несходно.
— Как хочешь, — говорит, — а вези!
Приходит ко мне эта Настя. Я, чтоб не мутило на нее на стриженую глядеть, с глаз долой скрылся, ушел в степь за кобылой. А кобыла у меня, доложу вам, от истинного цыгана: бежит — земля дрожит, упадет — три дня лежит, одним словом, помоги поднять да давай менять. Я до скольких разов на нее с топором покушался, жалко только — сжеребанная…
Покель я ее ловил да уговаривал — не брыкайся, мол, дура, не абы кого повезешь, а женскую власть, — а Настя с моей супружницей уж скочетались.
— Бьет тебя муж? — спрашивает.
А моя сдуру, как с дубу:
— Бьет! — говорит.
Привел я кобылу только в хату, а Настя ко мне:
— Ты за что
— Для порядку. Не будешь бить — спортится. Баба, как лошадь: не бьешь — не везет.
— Не то что жену, а и лошадь бить нельзя! — Это она меня обучает.
Поговорили маленько и поехали. Только я для хитрости кнут-то не взял. Едем шагом, так уж скупо едем, будто горшки везем.
— Езжай шибче! — говорит Настя.
— Как я могу шибче ехать, ежели кобылу бить нельзя?
Промолчала и губы поджала. Сидит не шелохнется, а мне того и надо, лег в задок, дремлю. Кобыла, не будь дура, стань. Так Настя, веришь, господин гражданин… ну, одним словом, как тебя?.. сена клок в руки да вперед кобылы и чешет, и чешет. А до волости восемнадцать верст. К утру доехали. Настя-то плачет. Подлецом меня обзывает, а я ей говорю:
— Назови хоть горшком, да в печь не сажай!
Обратным путем зло меня забрало. Сломил хворостинку толщиной чуть что поменьше телеграфного столба, кобылу свою нашквариваю, из хвоста пыль выколачиваю.
— Равноправенства захотела? Получай! Получай! Во двор въехал, шумлю бабе:
— Распрягай, такая-сякая!
— Сам не барин! — и ручкой этак с порога махает.
Я к ней и за чуб. Только что ж… Одна непристойность… Раньше, как она в страхе жила, так моргнуть, бывало, боялась, а тут ни с того, ни с чего, черк меня за бороду и разными иностранными словами… Это при детях-то. А ведь у меня девка на выданье. Баба она при силе и могла меня поцарапать, да ведь как! Начисто спустила шкуру, вылез я из ней, ровно змея из выползня. А все Настя — лихоманка стриженая!..
С этого дня получилась промеж нас гражданская война. Что ни день — бьемся с моей дурой до солнечного захода, а работа стоит. Дрались мы до беспощадного крику, а в воскресенье она монатки свои смотала, детей забрала, кой-что из хозяйства и — в панские конюшни квартировать.
Помещик у нас в хуторе когда-то при царе Горохе жил. Красные вспугнули, он и полетел в теплые края. Грамотные люди толкуют — мол, за морем скворцам да помещикам житье хорошее… Дом-то мы сожгли, а конюшни остались. Кирпичные, с полами. Вот моя шалава и укоренилась в этих конюшнях. Остался я один, как чирий на видном месте. Утром снаряжаюсь корову доить, а она, проклятущая, на меня и глядеть не желает. Я к ней и так, и сяк, — нет, не признает за родню! Кое-как стреножил, привязал к плетню.
— Стой, — говорю, — чертяка лопоухая, а то у меня невры разыграются, так я тебя и жизни могу решить!
Цыбарку ей под пузо сунул и только это за титьку пальчиком, благородно, а она хвостом верть и концом, метелкой своей поганой, по глазам меня. Господи-милостивец, хотел приступить с молитвой, а как она меня стеганула, а я, грешник, — ее матом, и такую родителеву субботу устроил, чистые поминки!
Зажмурился, шапку на глаза натянул и ну за титьки тягать туда и сюда. Льется молоко мимо цыбарки, а она — корова то есть — хвостом меня по обеим щекам… Свету я тут не взвидел, только что хотел цыбарку бросать и бечь с базу зажмурки, как она, стерва, ногой брыкнет и последние, сиротские, капли разлила. Проклял я этую корову, повесил ей на рога порожнюю цыбарку и пошел стряпаться.