Том 1. Разнотык
Шрифт:
Все-таки изгнанный из магазина под угрозой вызова милиции лошадиный владелец подает последнюю реплику под занавес:
«— Ну и времечко. Лошадь в лавку не допущают… А давеча мы с ей в пивной сидели — хоть бы хны. Слова никто не сказал. Заведывающий даже лично смеялся искренно. А этот нашелся гусь… Ну времечко.
— М-да, — сказал кто-то из толпы сочувственно, — тяжелые времена».
В соответствии с заявленной точкой зрения на Зощенко как летописца советского обывательского быта, «больше сатирика, а не юмориста», Ходасевич и в этом сюжете увидал обличительный смысл. «Один не иначе ходит за покупками,как
Однако, в отличие от упомянутых Ходасевичем «Любви» и «Стакана», смех в «Тяжелых временах» совершенно не преследует сатирических целей. Здесь торжествует стихия чистого юмора, той самой хорошей нелепости, шутки, о которой говорил Бунин.
«Зощенко здесь нравится девицам. В особенности — как в лавку пришли с лошадью, лавочник гонит, а лошадиный хозяин удивляется: только что сидели в пивной, и заведующий даже очень веселился», — со вкусом пересказывает фабулу Л. Добычин в письме М. Слонимскому из Брянска (23 января 1926 года) [21] .
21
Добычин Л. Полное собрание сочинений и писем. СПб, 1999. С. 280.
Называя Зощенко «королем смеха», современники часто принимали его за кого-то другого. То за сатирика — обличителя мещанства (как утверждали друзья и сочувствующие), то за безыдейно-мещанского смехача (как считали официозные и идейно-выдержанные критики).
«Чертовски ругают… Невозможно объясниться, — жалуется он в письме 1929 года приятелю-серапиону. — Я сейчас только соображаю, за что меня (последний год) ругают — за мещанство! Покрываю и любуюсь мещанством! Эва, дела какие! Я долго не понимал, в чем дело. Последняя статья разъяснила. Черт побери, ну как разъяснишь? Тему путают с автором. Не могу же я к каждому рассказу прилагать учебник словесности…» [22] .
22
Слонимский М. Михаил Зощенко // Воспоминания. С. 97.
Эмоциональный тон коротких рассказов Зощенко также непрост, как «сантиментальность» больших повестей. Сатира, и смех вообще, оказываются только одной гранью второй поэтики писателя.
Художник Ю. Анненков вспоминает: «Тихий, мало разговорчивый Зощенко был полон внутренних противоречий. Если произведения Зощенко непременно вызывали в читателе смех, то самого Зощенко это весьма удивляло. Как-то раз в разговоре со мной он признался, что этот читательский смех его глубоко огорчает, так как в его вещах за словесным формальным юмором скрывается трагическая сущность сегодняшней советской действительности. Больше того: он говорил, что в его передаче помимо его воли(выделено автором — И.С.) именно трагическая или, по меньшей мере, печальная сторона жизни становится комической и вызывает смех вместо слез, ужаса или отвращения» [23] .
23
Анненков Ю. Дневник моих встреч. Т. I. Л., 1991. С. 306.
Легко
Действительно, смех Зощенко — особой, гоголевской природы. В остатке, послевкусии большинства его рассказов — чувство горечи и стыда за человека (за себя?), не живущего, а выживающего, мучительно добывающего самые элементарные вещи и удовольствия, жизнь кладущего за какие-нибудь шесть гривен, пирожное или разбитый в гостях стакан.
Примерно такие чувства испытывал Макар Девушкин в «Бедных людях» Достоевского, узнавший себя в герое гоголевской «Шинели»: «Прячешься иногда, прячешься, скрываешься в том, чем не взял, боишься нос подчас показать… и вот уж вся гражданская и семейная жизнь твоя по литературе ходит, все напечатано, прочитано, осмеяно, пересужено!»
У Зощенко, впрочем, есть и собственная вариация на тему такого печального, сокрушающего узнавания. В журнале «Красный ворон» (1924) «Семен Курочкин» печатает рассказ «Электрификация» (позднее он был переименован в «Бедность»).
«Нынче, братцы мои, какое самое модное слово, а?
Нынче самое что ни на есть модное слово, конечно, электрификация.
Дело это, не спорю, громадной важности — советскую Россию светом осветить».
Так отдается дань идеологии. «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны» — было объявлено Лениным совсем недавно.
Но рассказ сразу проваливается в привычный зощенковский мир: из Советской России в коммунальную квартиру, где лозунг электрификации приводит к непредсказуемым последствиям.
«Что ж! Стали и мы проводить.
Провели, осветили — батюшки-светы! Кругом гниль и гнусь.
То, бывало, утром на работу уйдешь, вечером явишься, чай попьешь и спать. И ничего такого при керосине не видно было. А теперича зажгли, смотрим, тут туфля чья-то рваная валяется, тут обойки отодраны и клочком торчат, тут клоп рысью бежит — от света спасается, тут тряпица неизвестно какая, тут плевок, тут окурок, тут блоха резвится…
Батюшки-светы! Хоть караул кричи, смотреть на такое зрелище грустно».
Увидев при ярком свете свое замечательное жилье и житье, рассказчик принимается за ремонт, но его труды идут прахом.
«Зря и напрасно я, братишечки, деньги ухлопал — отрезала хозяйка провода.
— Больно, — говорит, — бедновато выходит при свете-то. Чего, — говорит, — этакую бедность освещать клопам на смех».
«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», — пели «Марш авиаторов» современники Зощенко.
В шестидесятые годы обогащенный опытом советской истории шутник предложил иной вариант: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью».
Следующий шаг сделал С. Довлатов: у него плохо произносящий звуки ребенок читает русские народные кафки.
Зощенко стал нашим Кафкой, переплавившим привычный ужас коммунальных квартир и товарищеских собраний (кафкианские «Замок» и «Процесс») в безудержный и странный — на грани истерики — смех сквозь слезы.
На месте искомого «оживленного плаката» у него все время возникали русские народные кафки. Это приводило в ужас самого автора, заставляя его искать причины в хандре, меланхолии, дефектах своего художественного зрения.