Том 1. Российский Жилблаз
Шрифт:
— Нет, великодушный покровитель мой, — вскричал я, тронутый его щедростию, — я сам столько имею денег, что могу довольствовать высокоученого Бибариуса.
— Оставь упрямство, — отвечал купец, — надень это платье, мною приготовленное, и пойдем. — Он купил для меня кафтан, панталоны и жилет — словом, все нужное, чтоб представлять порядочного статского человека.
Когда одевался я, он говорил:
— Если страсть твоя к метафизике простынет, как обыкновенно простывают все страсти, то приходи ко мне опять, надень прежнее твое купеческое платье и будь участником в трудах моих и выгодах.
— Нет, — говорил я, — этому не бывать! Статочное ли дело, ученому человеку нацеживать вино в бутылки и засмолять их? Ему гораздо приличнее вот так, например… — Тут я схватил бутылку, мигом раскупорил
— Вижу, — сказал он, — что в тебе есть способности быть ученым человеком!
Бибариус принял нас весьма дружески и не знал, где посадить почтенного Савву Трифоновича. Он был уже седой старик, хотя имел не более пятидесяти пяти лет от роду. Науки изнурили тело его. Смотря на бледное лицо, впалые глаза, трясущийся весь состав, нельзя не сжалиться и не почувствовать сильного омерзения к учености; но я был непоколебим. Условия заключены, телеги с моим имуществом и платою господину Бибариусу приехали, и я остался в его доме, проводя со слезами честного Савву.
— Не плачь, друг мой, — говорил купец, — мы не навек рассталися. В начале каждого месяца бываю я с книгою у господина Бибариуса. Мы будем видеться не редко.
На другой же день принялся за меня ученый и начал с этимологии латинского языка. Он был и подлинно знающий человек, а я прилежный ученик, и потому дело шло успешно, и оба были друг другом очень довольны. По утрам проходили, кроме латинского языка, историю, географию и мафематику. Послеобеденное время посвящено было рисованию и музыке, чему научил меня особый учитель, приятель Бибариуса. Праздничные дни посвящены были покою. Я или прохаживался, или рассуждал с гостьми, посещавшими моего профессора, также людьми учеными, или на досуге дудел на флейте. По прошествии года я довольно был силен в латинском языке и других предметах. Бибариус был рад, и Савва Трифонович еще больше. Он из благодарности удвоил плату, и потому почтенный профессор принялся с новым жаром на другой год. В присутствии Саввы он открыл уроки свои рассуждением, что начать учиться, так же как начать исправляться в пороках, никогда не поздо. «Многие, — говорил он, — начинали знакомиться с науками в маститой старости и достигали степени великих философов. Дарования в людях разделяются розно. Одни в первой юности обнаруживают величие и богатство своего гения, каков был Пиндар, Тасс, Волтер и другие, которым удивлялись уже и тогда, когда они не могли надеть платье без посторонней помощи. Другие, напротив, как, например, Мильтон, в преклонной старости* начали свои творения, достигали храма славы и получили венцы, вечно зеленеющие, хотя могилы их поросли травою, прахи разрушились и рассыпались. Памятники великих людей воздвигнуты в душах потомства; и они не прежде разрушатся, как солнце померкнет и прежняя нестройность воцарится в мире».
После такого предисловия Савва Трифонович удалился, вероятно опасаясь, чтобы не соблазниться и не кинуть погреба, пристрастясь по-моему к наукам. Тут началась логика, математика, энциклопедия, римские права, моральная философия и проч. и проч. Словом, в продолжение еще двух лет я сделался самым ужасным ученым, который готов нападать на всякого прохожего и мучить диспутами о душе, об уме, о жизненных духах и других важных предметах. На флейте также играл довольно приятно. Торжество мое было неописанно. Где ни ходил я, что ни делал, все мечтались мне разные части философии. Потеря Феклуши нимало меня не трогала. Конечно, должно было сему случиться, чтоб соблюсти равновесие мира. Почему знать, что не расстроилась бы Harmonia praestabilitata * [48] , если б не украли моего сына? Даже во сне мне являлись жизненные духи в видах различных.
48
Предустановленная гармония (лат.).
Надобно признаться, что профессор мой, как ни учен, как ни добр, был, однако, человек и имел слабости, не говоря о великой склонности к раскупориванию бутылок, он же пламенно любил и жену свою, о которой я не сказал ни слова, потому что в течение трех лет не видал ни разу и от него не слыхал ничего, а знал от посторонних. Так он был очень ревнив? — спросите вы. Разумеется! Другая слабость, — кажется, несовместна в голове ученого человека, — страшно боялся чертей, привидений, мечтаний и всего тому подобного. С великим жаром рассуждал он о чертях, доказывая возможность не только их существования, но и явления людям в различных видах живостных. «Ибо, — примолвил он, — если б черт (которое имя происходит от слова «черчу, очертываю», то есть окидываю сетями, ловлю) явился в собственном виде, человек не снес бы того и, конечно б, умер».
Я крайне дивился сим слабостям в таком разумном старике.
Когда курс учения кончился и я в глазах Бибариуса, и особенно в своих собственных, казался достойным вступить в большой свет для сыскания звучной славы, учитель мой в один день велел мне быть готову выдержать испытание. На сей конец созвал он около дюжины ученой собратий, которые в таких случаях никогда не отказываются от зва, и пригласил Савву Трифоновича, который и явился, сопровождаемый работником, обремененным кульками; а что в них было, легко всякому догадаться.
Тут каждый из ученых начал задавать мне вопросы, кто из онтологии, кто из пневматологии, кто из богословии естественной. Сначала я немного смешался, но скоро так приосамился, говорил так резко, что самых испытателей привел в удивление. «О! видно, вы, господин Бибариус, — говорили почтеннейшие мужи, — не тщетно теряли время над сим человеком; он стоит похвалы и награды».
После сего старший из них встал, взял большой исписанный лист бумаги и прочел гласно, что Гаврило Симонов сын Чистяков получил свидетельство об успехах в науках за общим их подписанием, которое иметь для всякого должно быть лестнее, чем множество патентов.
Все по старшинству подписали, и бумага вручена мне. Я был вне себя от восхищения.
После сего началась пирушка во всем значении сего слова и продолжалась до ночи, то есть до тех пор ели, пили и кричали, пока все осипли и языки не в силах уже были выговаривать и русских, не только латинских слов. Добрый Бибариус ни в чем не уступал каждому. В следующее утро я принес должную благодарность своему благодетелю за его попечения и клялся вечно оные помнить.
— Этого не довольно, — говорил старик, — что я сделал; я приискал тебе и местечко, которое вскоре ты получишь. Тебе известен господин Ястребов, которого племянников обучал я некогда; он — знатный дворянин. Секретарь его — уже старый человек и более не нужен; а потому, как скоро кончит он какое-то важное поручение в Петербурге, то тотчас и отставлен будет, а на его место будешь определен ты. Не давись: он это обещал мне и, верно, сделает!
— Я не тому удивляюсь, — вскричал я, — что вы хотите еще меня благодетельствовать; я знаю ваше доброе сердце и привык видеть беспрестанные ваши одолжения! Меня поражает то, что его превосходительство хочет удалить человека за то, что он устарел, служа ему!
— Это в моде между знатными людьми, — отвечал Бибариус с важностию опытного человека. — Всякий хочет теперь иметь секретаря — молодого человека, который был бы ловок, умел ходить, сидеть, смотреть, как водится в свете, и был бы собою недурен, чтобы гости и гостьи не улыбались, на него глядя. Это и благоразумно. Что толку в старике, как бы он знающ ни был?
Я поверил господину Бибариусу и спокойно ожидал отставки устарелого секретаря. Вы спросите, неужели-таки все эти три года провел я так единоообразно, без всякого приключения, которое бы стоило того, чтоб о нем упомянуть? О! со мною случилось немаловажное приключение, которое, сколько ни было само по себе приятно, однако после погрузило меня в печаль и сетование.
Однажды под вечер вошел ко мне Бибариус с веселым видом и выступая прямо, что было редко, ибо он ходил обыкновенно повеся голову. Несколько раз гляделся в зеркало, гладил себя по щекам и прихорашивался. Я думал, не с ума ли сошел господин ученый, как он подошел ко мне и спросил: