Том 1. Российский Жилблаз
Шрифт:
Между тем заседания по-прежнему продолжались. Ликориса посещала мою опочивальню, но была все так же непреклонна. Она ожидала ответа царя Голькондского, моего державного родителя. Я приписывал вину молчания или дурной погоде, или неисправности почт, или разбойникам, которые могли посланцев с деньгами ограбить, убить, утопить и проч.
Она, повидимому, соглашалась, ласкала меня, как сестра, и обещала вечную любовь и верность, как скоро возвращу ей похищенное владение! Я терялся в замыслах, как бы обмануть ее и достичь своей цели.
Часть четвертая
Когда князь Гаврило Симонович довел повесть жизни своей до того времени, как он оказал такой знаменитый подвиг просвещения над Полярным Гусем, купец Причудин отправился в другой город по торговым делам своим; итак, князь, оставшись с сыном Никандром,
Настала осень суровая, и октябрьские ветры зашумели. Листья с дерев сыпались градом. Свинцовые тучи носились по орловскому небосклону и наводили сумрак на челе природы. Ее уныние, — несмотря на счастливое состояние наших героев, — неприметно наводило какую-то задумчивость на их лица. Князь Гаврило вспоминал о днях протекших, а сын его о своей незабвенной Елизавете, которая тем более занимала сердце его, тем нераздельнее наполняла душу его, тем блистательнее представлялись пылкому воображению юноши девические прелести предмета обожаемого, что природа, источник радостей, мать-утешительница горестных, чертеж вечныя мудрости, рассматриванием которого утешается плачущий, успокаивается скорбный и самый неверующий с кротким благоговением возводит взоры к высоте звездной — и поклоняется, — что самая, говорю, природа казалась стенящею под бременем и поминутно замирала до весеннего воскресения.
Однако же таковое расположение унылого духа Никандрова не помешало ему заметить, что отец его не только день ото дня, но час от часу делался пасмурнее, дичее, так сказать, неприступнее. Князь Гаврило оставил всю наружную опрятность. Сертук его целую неделю не чищен, волосы столько же времени не чесаны. Глаза его были мутны, щеки бледны и впалы. Отужинав как можно раньше, он запирался в своем кабинете и не прежде появлялся, как по возвращении сына от должности к обеду. И тогда он походил на мертвеца, из гроба восстающего.
Таковое непонятное поведение опечалило нежное сердце Никандрово. Он хорошо замечал, что отец его не в совершенном здоровье, но никак не мог открыть источника его болезни. Спросить же о сем у самого князя казалось ему нескромностию, могущею навлечь его негодование. Столько был он нежен и разборчив. С тех пор как впервые увидел он Елизавету, в неделю отсутствия г-на Причудина, она менее всего занимала его мысли. Так, он по-прежнему любил ее, может быть, еще и более, но мысль: она под кровом родительским, в объятиях семейства, старающегося доставить ей возможную рассеянность, если не увеселение, — ах! как сравнить ее положение с положением старца, которого юность и мужеские лета протекали в бурном, треволненном море мира сего? Он сирота на земле многолюдной, — и одни сострадательные были доселе его сродниками. Если бы Никандр с самых пелен своих воспитывался пред глазами родителя, быть может, он не был бы подвержен той робости и застенчивости, которые препятствовали ему открыть отцу свои сомнения и опасения, — но теперь он любил князя со всею детскою нежностию, но и благоговел пред ним, как пред посторонним человеком, мужем мудрым по своим бесчисленным опытам. Хорошо ли это или худо, только всякий может видеть тут следствия домашнего и постороннего воспитания.
Однако Никандр, не решась испытать сам отца своего, нашел, по-видимому, способ открыть источник его болезни, а потому найти лекарства к исцелению, именно: он на листе бумаги описал приметы лица Князева, поступки, движения, пищу, питье и проч. и, не упоминая имени, предложил всем славнейшим, многоученейшим врачам орловским, которые более всего превозносимы были мотоватыми наследниками, кладбищными священниками и аптекарями, которым они доставляли хлеб изрядный. Но, увы! — российский, германский, галльский и великобританский эскулапии, все порознь — никак не могли согласиться в причине болезни и средствах к ее исцелению. Что одни утверждали клятвенно, то другие с проклятием отрицали; итак, Никандр должен был испытать последнее, то есть составить медицинский совет и послушать, что они скажут в общем присутствии.
Не смея сделать того у себя в доме, он заказал самый деликатный обед в лучшем из тамошних трактиров. Все приняли его предложение безотговорочно, собрались, и всякий был доволен и ласковым обращением хозяина, и его угощением. Русский нашел хороший пирог и добрые щи; немец — бутерброд, ветчину и сосиски, француз — суп и соусы, а англичанин — ростбиф и бифстекс.
Напитки также учреждены были сообразно кушаньям.
Когда обед кончился и гости были в лучшем расположении своих духов, Никандр открыл заседание витиеватою речью, в которой, пространно объясня состояние больного, просил у них совета и помощи. Медики, подумав немного, присудили говорить младшим сначала, и так произошел следующий диспут.
Русский. По моему мнению, милостивые государи, так этот больной приблаживает. Несмотря на его причуды, выломать бы двери, противу воли влить ему в горло стакан доброго пуншу; если это не помогает, влить и другой, а если и тут нет удачи, приняться за третий. Отвечаю, что тогда лекарство подействует.
Француз. Ах боже мой! как можно столь насильственно обращаться с больными? Подлинно это прилично одним только господам русским! Пунш? Это будет яд человеку в ипохондрии! Я совсем другого мнения! По всему видно, что у него кровь сгустилась; мокрота спеклась; итак, должно непременно разбить и то и другое. А для сего нет лучшего лекарства, как приискать молодую, пригожую, здоровую, ловкую девушку. Это универсальное лекарство от ипохондрии. Да у меня и на примете есть такое сокровище в медицине. Племянница, или, как другие злословят, дочь любви содержательницы здешнего пансиона для благородных девиц, весьма к тому способна. О! Роза Инносанс*! — имя ее — есть феникс в женском поле! Она полна и румяна, как русская горожанка; величава, как немецкая баронесса; нежна, как английская мисс; и ловка, изобретательна, прелестна, как французская актриса. Она в пансионе преподает уроки девицам о поведении, и успехи беспредельны. Сколько помощию ее дарований ипохондриков я излечил от сей страшной болезни. Так, господа! я предаю душу мою всем чертям огромного сего света, если она в одну неделю не поставит нашего больного на ноги так, что он будет смеяться и плясать; и если не совсем перестанет запираться в кабинете, так уж, верно, не за тем, чтобы задумываться и сидеть, повеся голову. Все же это весьма немного будет стоить. Какой-нибудь брильянтовый перстенек, жемчужное ожерелье, индейская шаль и тому подобные безделушки для вас ничего не значат.
Немец(захохотав) . Вай, вай! Вот что называется быть медиком по моде. Я думаю, что вы девиц и вдов подобным универсальным лекарством захотите лечить от ипохондрии! Не много же благодарны будут вам аптекари, в аптеках коих совсем не составляются такого роду медикаменты, а привилегию сию единственно себе присвоили французские учители и содержатели мужских пансионов. Послушайте меня! Иена, Лейпциг и Геттинген довольно знают, каков Грабшауфель. Имя мое — одно уже мое имя достаточно вселить обо мне мнение*, которого я достоин! Так, больной в ипохондрии, но не от сгущения крови (к французу) , с вашего позволения, а от разлития желчи и воспламенения мозговых и кровяных фибров. (К Никандру.) Вы говорите, что больной часто задумывается?
Никандр. Так!
Немец. Не ворочает ли он иногда глазами в сторону, сам не трогаясь с места?
Никандр. Бывает!
Немец. Не случается ли, что он растворяет рот, будто что хочет сказать, вдруг останавливается, замолкает и кажет недовольный вид?
Никандр. Помнится, что и то несколько раз было.
Немец. Сего достаточно, — и я утверждаю, что нет в свете лучше следующего лекарства. Как больной запирается и никого к себе не пускает, то надобно и его запереть снаружи и не выпускать целую неделю. Не давать ему ни есть, ни пить; а можно в боковой комнате заводить пирушки, играть симфонии, петь песенки, вальсировать и тому подобное. Когда же примечено будет, что от пощения желчь придет в первое свое состояние и больной не в силах будет встать с постели, тогда можно приняться за дальнейшие лекарства, но отнюдь не за французские, а немецкие, именно: давать пиво, есть салат, масло, сыр, и изредка выкурить трубку табаку. Это возымеет удивительное действие! Я знаю на опыте. Что скажет высокоименитый Тодборуг?*
Англичанин. Я скажу, что если бы Грабшауфель так рассуждал в Англии, то его несколькими днями заперли бы в дом сумасшедших прежде, чем нашего больного, который, правду сказать, также недалек от этого. Русский судил довольно грубо, француз отменно глупо, а ты, немец, совершенно безумно. Нет! в Англии не так лечат от сей болезни. Совет мой таков: зарядить пистолет двумя пулями, и когда выйдет больной, подать ему и сказать: «Жалкий человек! ты в тягость себе и другим. Оставь свет, если он тебе опротивел. По всему видно, что утопиться считаешь ты смертию медлительною, зарезаться — отвратительною, удавиться — подлою. Вот пистолет! самая скорая, благородная, величественная смерть, и большая часть лучших мужей и мудрецов британских ею умирали. Зато всякий и считает их народом единственным, великим». Пунш твой, господин русский, — по себе наилучшее питье, — в сем случае ни к черту не годится. Твоя мамзель, монсье француз, достойна быть повешенною. Твой салат и твое пиво, немец, приличны больше быкам, каков ты и сам по справедливости! Пистолет, один пистолет есть универсальное лекарство в ипохондрии.