Том 1. Серебряный голубь
Шрифт:
Смотрит нищий, Абрам, — показался столяр и спускается с верха; нос поднял Митрий, — под верхом поджидает его подорожный: вместе идти им в Лихов — одна дорога, одна забота, одно дело, одна жизнь — и вечная бесконечная жизнь; улыбнулись друг другу; как повстречались, так и пошли; вверх пошли; а и крут Мертвый Верх, и склизок: упадешь — перемажешься грязью: ничего — Божье все: небо, земля, звезды далекие, тучи, люди — и грязь; и она — Божья. Не как иные какие, чей норов открыт всем, чьи поступки ничем незапятнаны, просто и открыто совершают свои дела: но, как черные воры, как волки, пробираются оба по окольным тропам вот уж сколько дней, недель, месяцев; чтобы никто не видел, как соединили пути свои они, вот и нынче тайком вышли оба из-под крова людского: из Грачихи оврагом шел нищий; и целый крюк дал столяр, чтобы злое, соседское око не рассмотрело, по какой дороге в путь он пустился.
— Што, друг, измок, сидючи! Долго ждал —
— Ничего, Митрий Мироныч, ента не значит; небось, и табе приключилось идти маненько кривенько; небось с кочетом встал?…
— Для духовного дела дашь и не такого крюку; пройти очень даже приятно по местности земли, — потянул носом Митрий, выбираясь из оврага, откуда опять раскидались пространства — раскидались на много десятков верст; повел носом, дозирая вокруг; и будто от этого взора озлился ветер; еще пуще забил по овсам да по лужам озлившийся ветер; бешеней дождливая заметалась мразь; упали тучи, и опрокинулся кустик; опрокинулся другой, опрокинулся третий: пошло мелколесье; заёрзала по нему дорога; и опять пространства; и опять прободал там шпиц в свинцовую мглу; прободал, и пропал.
Нищий идет, — постукивает посохом; хорошо ходить так; идешь и не знаешь, что осталось у тебя за плечами; идешь и не знаешь, что ждет впереди: за плечами — куча избенок; и впереди — куча избенок; за плечами — города, реки, губернии, и море холодное, и Соловки; впереди — те же города, и те же реки, и Киев город; сидел, там, в избе, меж четырех стен (коли переночевать пустили тебя), между лавок, бабы, ребят, кур, прусаков и клопов; сидел и таился, либо клянчил под окнами; как сидел, так и будешь сидеть, по мужицкой милости — и та же заёрзает баба: и облепят те же ребята, клопы. А вот тут ни ребят, ни клопов, — дух холодный и вольный на тебя дышит: дышит он, где хочет, откуда приходит, куда уходит, не ведают люди; только в полях надышишься духом, и, как дух, пойдешь, куда хочешь; и уже ничего не будет: ты пойдешь по морям, по земле подсолнечной — в мир ты уйдешь: сиречь, духовным станешь; оттого духово дело и есть странствие, то есть, безделье святое: шатайся в полях; кабы все шатались — одним надышались бы духом, одною душою бы стали: дух же един ризою своею землю одел. Только, видно, не так оно: от одного полевого дыханья таинств не получалось; знает, видно, столяр Кудеяров, тайны какие нужны для преображения братии: нужен подвиг духовный, дерзновение нужно великое; не прежде люди возвеселятся, и звери, и всякая птица небесная возвеселится не прежде, как самый тот дух человеческий лик приемлет.
Тут Абрам покосился на столяра: хворый, вот, — и нос, как у дятла, и все кашляет, а — тайны знает, все как есть столяру открыто: судьбы человеков, и то, почему восстает народ, и то, отчего в брюхе чимирь [26] от рожденья заводится.
И Абрам заглянул в лицо столяру, загудел, сгибая персты у губ трижды: «В виде холубине»… Всякие речи духовные так начинались промеж братии согласия…
— В виде холубине, — повторил Абрам: — мы так полагай, што холубинину лику, отец, сподобится всякий, ежели бросит он имущество, малую бросит землицу, бросит бабу свою и пойдет бродить по Рассеюшке, воздухом надышится вольным: духовные стихи али моления, можно сказать, што плод духовный, индо дыхание уст, воздух приявших; и то есть таинство, которо люд прочь с места родного гонит; а тут землицу-то нашу обставили, матушку, рогатками, да проволокой обложили: сиди, мол, с своим тряпьем — нет раздолья тебе; сопсвенность, значит, тебе — твоя, а моя — мне; нешта сопсвенностью проживешь? Мое — тряпье, грязь, то ись; и сопсвенности, стало быть, нет никакой такой; с твово богатства брюхо выростишь, шутики за брюхо ухватятся — в тартары тарараровые тарарыкнешь: брюхом в землю войдешь; над тобой набузыкают землицы — лежи, загнивай; так, мы полагам? Народу-то невтерпеж заживо гнить; забастовками нонече народ себя на воздушное, можно сказать, питание сажает; посидят, посидят, — а и пойдут с флакам бродить; и таинства тут пойдут новые, и моления…
26
Чимирь, или чемер — народное название ряда болезней (в том числе, недомоганий живота).
— Ну, это ты, брат Абрам, зря: хошь Столб ты и Верный, д'язычок твой неверный; сердце — золото, д'язычок — медный пятачок, — уставился на него столяр и подмигнул лицом, и дернул носом.
— Ну, так мы, иетта… Так оно, как-то того: мы — што: тебе знать: ты — голова… Мы, иетта, можно сказать, тово — не тово, опчее прочее такое, и все как есть, — растерялся нищий, запыхтел в бороду и как-то конфузливо причмокнул в грязь босою ногой. (Верный был Столб, стих распевал
27
Штунда (штундизм) — сектантское течение среди русских и украинских крестьян во второй половине XIX в., возникшее под влиянием протестантизма и отрицающее обрядность. Бегуны (странники) — толк в старообрядчестве, возникший во второй половине XVIII в., представители которого призывали уклоняться от государственных повинностей.
— А какой у нас день нонече? — спрашивал его Митрий, еще ниже надвинув картуз, так что из-под зипуна торчал кончик лишь носа да бороденка, а то будто и нет человека: зипун — на зипуне картуз, а из картуза — нос: так шел столяр, сгибаясь все ниже под хлеставшей изморосью. — День-то каков у нас?
— Духов…
— То-то, што Духов.
— А куда идем-то: смекай…
— На карапь, в странсвие.
— Смекай-ка: а к кому идем?
— К Ивану, к Огню, да к Аннушке Голубятне…
— То-то, к Огню, а Огонь-то чей?
— Духов.
— А голуби чьи?
— Божьи.
— То-то вот: ты и смекай: в сопсвенность свою идем, во владения наши, в церковь нашу — и в том тайна есть. Духовный наш путь в обитель некую обращатса: што воздух — дхнул, и нет его, воздуху; а вот как духовных дел святость во плотское естество претворятса, то, милый, и есть тайна. Естество наше — дух и есть; а сопсвенность ни от кого, как от Духа Свята… Естество, што коряга: обстругать ты корягу; здесь рубанком, там фуганком — тяп, ляп, вот те и карапь.
— Вот тоже мебель, — с запинкой продолжал столяр и лицо его скроилось в строгую озабоченность выразить что-то, даже стало унылым, жалким, разводами какими-то все пошло. — То-то-то-тоже иммме… (столяр начинал заикаться, когда словом хотел приоткрыть чувства, его волновавшие; надо полагать, что от хворости заикался столяр).
— И ммме… мебель! — выпалил он, словно разорвавшийся снаряд, и из бледного стал просто свеклой какой-то, даже в пот бросило: — Аа… ана т-т-т-тоооже, — и приподнял палец, — ваааж-ное, брат, дело… ты не смотри, што я ммме-ме-мебель поставляю; со смыслом, с ммолитвой, брат, с молитвой (уже он овладел своей мыслью) строгашь, иетта, песни такие себе распевать — вот тоже — мебель: куда пойдет? По людям: ты с молитвой ее, а она тебе сослужит службу: вот тоже, купчик какой, али барин на нее сядет, позадумат-ся над правдой; так помогат молитва… Вот тоже и мебель… — Но он ничего не выразил, и опять ушел весь лицом: остался картуз, да зипун, да босы ноги, хлюпающие по грязи…
— Строить, брат, надо, строгать — дом Божий обстругивать; вот тоже: тут, брат, и мебель, и баба, и все: воскресение мертвых, брат, — в памяти, в духе перво-наперво будет: придут с нами покойнички полдничать, друг; так-то вот: особливо ежели сопсвенность их, покойничков, — тряпицу ли, али патрет, едак на столик поставить, да духом, духом их, духом — вот тоже. Чрез то воплощение, можно сказать, духа нашего в человеке; как мы человечком родится; а ты — про воздух: што воздух — дхнул: нет его, воздуху… Вот тоже… А мебель, оставь мебель… И мебель тоже, — тоооже! — растянул он.
Тихо лицо его вьшолзло из зипуна, вовсе какое-то стало оно иное: так себе, белым оно, светлым стало: не бледным, не красным — стал столяр белым. А изморось хлестала пуще да пуще; а суетливо неслись дымные клоки с горизонта до горизонта: не было рати их ни конца, ни начала; пофыркивал с непогодой весело кустик, над дуплом своим опрокидывал ветвь; шелестела трава, когда и дождя не было; дождь и был, и не был: здесь был, а там не было дождя: но были пространства; и в пространствах скрывались, таились и вновь открывались пространства; и каждая точка вдали, как подходили к ней путники, становилась пространством; а Русь была — многое множество этих пространств, с десятками тысяч Грачих, с миллионами Фокиных да Алехиных, с попиками да грачами; возвышался Лихов, только здесь или там в ночь помаргивая керосиновым фонарем. И к Лихову подходили путники, к Лихову, а Лихова не было и помина на горизонте, и сказать нельзя было, где — Лихов; а он — был. Или и вовсе никакого Лихова не было, а так все только казалось и притом пустое такое, как вот лопух или репейник: ты погляди, вот — поле, и где-где в нем затерянная сухая метла; а пройди в туман — погляди: и ты скажешь, что по полю-то человек злой за тобою погнался; вот — ракита: мимо пройди — погляди, и зызыкнет она на тебя.